Умственное воспитание. Основное пра­ви­ло обособления де­е­при­ча­стий и де­е­при­част­ных оборотов. Обособленные определения. Основные понятия

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Многие очень молодые или несамостоятельные люди не знали, куда примкнуть. У Верзилиных было весело, да и семья была с положением, но там бывают и «армейские кавказцы». Не хотелось им принадлежать к лермонтовской банде, хотелось им считаться в обществе серьезном, аристократическом. В одном кругу – веселье и непринужденность, в другом для них скука, но зато возможность бросить пыль в глаза: «Глядите-де, с кем я знаком!» К тому же, члены петербургского общества, косясь на круг Лермонтова, охотно отрывали оттуда членов и привлекали к себе особенно тех, кто по рождению и положению считался принадлежащим к аристократическому слою. Князь Васильчиков, тогда еще 22-летний юноша, испытал на себе затруднительность положения. Он редко бывал у Верзилиных, более примыкая к противоположному лагерю, но, как хороший и чистый человек, не чуждался личных отношений с Лермонтовым и приятелями его, тем более, что безукоризненный «лев» столичных гостиных, Столыпин, был ближайшим другом Михаила Юрьевича. Не знал, как собственно держать себя и Николай Соломонович Мартынов; по товарищеским традициям примыкал он к кружку Лермонтова, он и жил с Глебовым и до известной степени подчинялся ему. В сущности добродушный человек, он при огромном самолюбии особенно, когда оно было уязвлено, мог доходить до величайшего озлобления. Уязвить же самолюбие его было очень нетрудно. Он приехал на Кавказ, будучи офицером кавалергардского полка, и был уверен, что всех удивит своей храбростью, что сделает блестящую карьеру. Он только и думал о блестящих наградах. На пути к Кавказу, в Ставрополе, у генерал-адъютанта Граббе за обеденным столом много и долго с уверенностью говорил Мартынов о блестящей будущности, которая его ожидает, так что Павел Христофорович должен был охладить пылкого офицера и пояснить ему, что на Кавказе храбростью не удивишь, а потому и награды не так-то легко и даются. Да и говорить с пренебрежением о кавказских воинах не годится. «К нам (в 1839 году) на квартиру, – рассказывает Костенецкий, состоявший в то время при штабе в Ставрополе, – почти каждый день приходил Н. С. Мартынов. Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепьяно романсы и полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенский казачий полк, куда он был прикомандирован, ив 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского молодого человека сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый». Мартынов в общем носил форму Гребенского казачьего полка, но, как находившийся в отставке, делал разные вольные к ней добавления, меняя цвета и прилаживая их согласно погоде, случаю или вкусу своему. По большей части он носил белую черкеску и черный бархатный или шелковый бешмет. В последнем случае – это бывало в дождливую погоду – он надевал черную папаху вместо белой, в которой являлся на гулянье, Рукава черкески он обыкновенно засучивал, что придавало всей его фигуре смелый и вызывающий вид. Он был фатоват и, сознавая свою красоту, высокий рост и прекрасное сложение, любил щеголять перед нежным полом и производить эффект своим появлением. Охотно напускал он также на себя мрачный вид, щеголяя «модным байронизмом». Неудивительно, что Лермонтов, не выносивший фальши и заносчивости, при всем дружественном расположении к Мартынову нещадно преследовал его своими насмешками.

Так как Лермонтов с легкостью рисовал, то он часто и много делал вкладов в альбом, который составлялся молодежью. В него вписывали или рисовали разные события и случайности из жизни водяного общества, во время прогулок, пикников, танцев; хранился же он у Глебова. В лермонтовских карикатурных набросках Мартынов играл главную роль. Князь Васильчиков помнил, например, сцену, где Мартынов верхом въезжает в Пятигорск. Кругом восхищенные и пораженные его красотой дамы. И въезжающий герой, и многие дамы были замечательно похожи. Под рисунком была подпись: «Monsieur le poignard faisant son entree a Piatigorsk»18
Господин кинжал, въезжающий в Пятигорск (фр. )

В альбоме же можно было видеть Мартынова, огромного роста с громадным кинжалом от пояса до земли – объясняющегося с миниатюрной Надеждой Петровной Верзилиной, на поясе которой рисовался маленький кинжальчик. Комическую подпись князь Васильчиков не помнил. Изображался Мартынов часто на коне. Он ездил плохо, но с претензией, неестественно изгибаясь. Был рисунок, на котором Мартынов, в стычке с горцами что-то кричит, махая кинжалом, сидя в полуоборот на лошади, поворачивающей вспять.

Михаил Юрьевич говорил: «Мартынов положительно храбрец, но только плохой ездок, и лошадь его боится выстрелов. Он в этом не виноват, что она их не выносит и скачет от них». «Помню, – рассказывает Васильчиков, – и себя, изображенного Лермонтовым, длинным и худым посреди бравых кавказцев. Поэт изобразил тоже самого себя маленьким, сутуловатым, как кошка вцепившимся в огромного коня, длинноногого Монго Столыпина, серьезно сидевшего на лошади, а впереди всех красовавшегося Мартынова, в черкеске, с длинным кинжалом. Все это гарцевало перед открытым окном, вероятно, дома Верзилиных. В окне были видны три женские головки. Лермонтов, дававший весьма меткие прозвища, называл Мартынова: «le sauvage au grand poignard»19
дикарь с большим кинжалом (фр. )

Или «Montagnard au grand poignard»20
горец с большим кинжалом (фр. )

Или просто «Monsieur le poignard»21
Господин кинжал (фр. )

Он довел этот тип до такой простоты, что просто рисовал характерную кривую линию, да длинный кинжал, и каждый тотчас узнавал, кого он изображает».

Обыкновенно наброски рассматривались в интимном кружке, и так как тут не щадили сами составители ни себя, ни друзей, то было неудобно сердиться, и Мартынов затаивал свое недовольство. Однако бывали и такие карикатуры, которые не показывались. Это более всего бесило Мартынова. Однажды он вошел к себе, когда Лермонтов с Глебовым с хохотом что-то рассматривали или чертили в альбоме. На требование вошедшего показать, в чем дело, Лермонтов захлопнул альбом, а когда Мартынов, настаивая, хотел его выхватить, то Глебов здоровой рукой отстранил его, а Михаил Юрьевич, вырвав листок и спрятав его в карман, выбежал. Мартынов чуть не поссорился с Глебовым, который тщетно уверял его, что карикатура совсем к нему не относилась.

В душе Лермонтов не был зол, он просто шалил и ради острого слова не щадил ни себя ни других; но если замечал, что заходит слишком далеко, и предмет его нападок оскорблялся, он первый спешил его успокоить и всеми средствами старался изгладить произведенное им дурное впечатление, нарушавшее общее мирное настроение.

Однажды он неосторожным прозвищем обидел жену одного из местных служащих. Дама не на шутку огорчилась. Лермонтову стало жаль ее, и он употребил все усилия получить прощение ее. Бегал к ней, извинялся перед мужем, так что обиженная чета не только его простила, но почувствовала к Михаилу Юрьевичу самую сильную любовь и приязнь.

Лермонтов был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины, между серьезными занятиями и чтением и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только 15-летнему мальчику, например, когда к обеду подавали блюдо, то он с громким смехом бросался на него, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. В Пятигорск являлся помещик с тетрадкой стихов. Он всем надоедал ими и добивался, чтобы его выслушал и Лермонтов; тот под разными предлогами увиливал, но, узнав, что помещик привез с собой небольшой боченочек свежепросоленных огурцов, редкость на Кавказе и до которых Михаил Юрьевич был большой охотник, последний вызвался прийти на квартиру к стихотворцу с условием, чтобы он угостил его огурцами. Помещик пришел в восторг, приготовил тетрадь стихов и угощение, среди которого на первом месте стоял боченочек с огурчиками. Началось чтение. Пока автор все более увлекался декламацией своих виршей, Лермонтов принялся за огурцы и, в ответ на вопросительные междометия и восклицания чтеца, только выражал свое одобрение. Чтение подходило к концу; Лермонтов, успев съесть часть огурчиков, другой набил себе карманы и стал прощаться. Тут только объяснилось, что похвалы Михаила Юрьевича относились к огурцам, а не к стихам. Помещик пришел в негодование и всюду рассказывал о бесстыдстве Лермонтова, съевшего все огурцы, припасенные для подарка кому-то. «И как только он успел съесть их все?!» – говорил недоумевавший пиит.

Друзья обыкновенно обедали в Пятигорской гостинице, и однажды Лермонтов, потехи ради, повторил то, что делалось шалунами в школе гвардейских юнкеров. Заметив на столе целую башню наставленных друг на друга тарелок, он стуком по своей голове слегка надломил одну и на нее, еще державшуюся, поставил прочие. Когда лакей схватил всю массу тарелок, то, не успев донести по назначению, к полному своему недоумению и ужасу почувствовал, как нижняя тарелка разъехалась, и вся их масса разлетелась по полу вдребезги. Присутствующие частью испугались от неожиданного шума, частью хохотали над глупым выражением растерявшегося служителя. Хозяин осерчал, и только щедрое вознаграждение со стороны Лермонтова успокоило его и изумленного слугу.

Михаил Юрьевич работал большей частью утром в своей комнате, при открытом окне, или же в большей комнате, для чего он и переставил обеденный стол с противоположного конца к дверям, выходившим на балкон. Он любил свежий воздух и в закупоренных помещениях задыхался. В окно его спальни глядели из садика ветки вишневого дерева, и, работая, поэт протягивал руку к спелым вишням и лакомился ими… Чем больше и серьезнее он работал, тем, казалось, чувствовал большую необходимость дурачиться и выкидывать разные чудачества. Об этих шалостях много говорилось, обыкновенно с негодованием, как о черте, недостойной серьезного человека, их охотно именовали «гусарскими выходками», и мы только что, да и в прежних главах приводили некоторые из этих выходок. Но нам и в голову не приходит строго судить за них поэта. Льюис в известной биографии Гете рассказывает, как великий поэт, уже известный Германии, написавший Вертера и частью Фауста, в избытке жизненных сил, выделывал разные шалости: после усиленных занятий валялся по полу или вместе с Веймарским герцогом выходили вооруженные бичами на городскую площадь и щелкали ими в продолжение целых часов наперегонки. Гете было в то время лет 26. Для обыденных натур, судивших его только с точки зрения этих выходок, он тоже в то время никак не мог быть признан необыкновенным человеком.

Так как уж мы заговорили о шалостях и выходках поэта, то нельзя не вспомнить о случае, бывшем с Михаилом Юрьевичем в имении товарища его А. Л. Потапова. Потапов пригласил к себе в имение в Воронежской губернии двух товарищей лейб-гвардии гусарского полка Реми и Лермонтова. Дорогой товарищи узнали, что у Потапова гостит дядя его, свирепый по службе генерал. Слава его была такая, что Лермонтов ни за что не хотел ехать к Потапову, утверждая, что все удовольствие деревенского пребывания будет нарушено. Реми с трудом уговорил Лермонтова продолжать путь. За обедом генерал любезно обошелся с молодыми офицерами, так что Лермонтов развернулся и сыпал остротами. Отношения Лермонтова и генерала приняли складку товарищескую. Оба после обеда отправились в сад, а когда Потапов и Реми через полчаса прибыли туда, то увидали, к крайнему своему изумлению, что Лермонтов сидит на шее у генерала. Оказалось, что новые знакомые играли в чехарду. Когда затем объяснили генералу, как Лермонтов его боялся и не хотел продолжать пути, генерал сказал назидательно: «Из этого случая вы можете видеть, какая разница между службою и частной жизнью… На службе никого не щажу, всех поём, а в частной жизни я такой же человек, как и все».

Глава XX
Дуэль

Настроение против Лермонтова. – Интрига. – Бал, данный молодежью пятигорским дамам 8 июля. – Недовольство балом представителей столичного общества. – Празднество, задуманное князем Голицыным. – Вечер 13 июля у Верзилиных и столкновение на нем между Лермонтовым и Мартыновым. – Вызов. – Меры, принятые для предупреждения дуэли, и легкомысленное отношение к ней друзей поэта. – Последнее творчество Лермонтова. – Настоящая причина дуэли кроется в тогдашних условиях общественной и официальной жизни. – Последнее пребывание поэта в колонии близ Пятигорска. – Место дуэли. – Свидетели ее. – Поединок и смерть.

Некоторые из влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру, ожидали случая, когда кто-нибудь проучит ядовитую гадину.

Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги: Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц было сказано, что терпеть насмешки Михаила Юрьевича не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль – проучить. «Что вы, – возражал Лисаневич, – чтобы у меня поднялась рука на такого человека!»

Есть полная возможность полагать, что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны Н. С. Мартынову. Здесь они, конечно, должны были встретить почву более удобную для брошенного ими семени. Мартынов, мелко самолюбивый и тщеславный человек, умственное и нравственное понимание которого не выходило за пределы общепринятых понятий, давно уже раздражался против Лермонтова, которого он в душе считал и по «карьере», и по талантам «салонным». О его поэтическом гении Мартынов, как и многие современники, судил свысока, а, может быть, в критической оценке своей не заходил далее того полкового командира Михаила Юрьевича, который после невзгоды последнего, постигшей его за стихи на смерть Пушкина, выговаривал ему: «Ну ваше ли дело писать стихи?! Предоставьте это поэтам и займитесь хорошенько командованием своего взвода». Где было Мартынову задумываться над Лермонтовым, как великим поэтом, когда люди, как товарищ поэта Арнольди, еще в 1884 году говорили, что все они в то время писали стихи не хуже Лермонтова.

Мартынов, находясь в Пятигорске в общем товарищеском кругу с Лермонтовым, да живя с Глебовым, стеснялся, конечно, резко высказывать внутреннее негодование на Михаила Юрьевича, но он не раз просил поэта оставить его в покое своими издевательствами «особенно в присутствии дам».

Между тем антагонизм «смешанного общества» с представителями «столичного» шел своим чередом. 8 июля молодежь задумала дать бал в честь знакомых пятигорских дам. Деньги собрали по подписке. Лермонтов был главным инициатором, ему дружно помогали другие. Местом торжества избрали грот Дианы возле Николаевских ванн. Площадку для танцев устроили так, что она далеко выходила за пределы грота. Свод грота убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел и прикрыв круглым зеркалом; стены обтянули персидскими тканями; повесили искусно импровизированные люстры, красиво обвитые живыми цветами и зеленью; на деревьях аллей, прилегающих к площадке, горело более 2000 разноцветных фонарей. Музыка, помещенная и скрытая над гротом, производила необыкновенное впечатление, особенно в антрактах между танцами, когда играли избранные музыканты или солисты. Во время одного антракта кто-то играл тихую мелодию на струнном инструменте, и Лермонтов уверял, что он приказал перенести нарочно для этого вечера Эолову арфу с «бельведера» выше Елисаветинского источника. От грота лентой извивалось красное сукно до изящно убранной палатки – дамской уборной. По другую сторону вел устланный коврами путь к буфету. Небо было бирюзовое с легкими небольшими янтарными облачками, между которыми мерцали звезды. Была полная тишина – ни один листок не шевелился. Густая пестрая толпа зрителей обступала импровизированный танцевальный зал. Свет фантастически ударял по костюмам и лицам, озаряя листву дерев изумрудным светом. Общество было весело настроено, и Лермонтов танцевал необыкновенно много.

«После одного бешеного тура вальса, – рассказывает Лорер, – Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и тихо спросил: «Видите ли вы даму Дмитриевского? Это его карие глаза! Не правда ли, как она хороша?!» Дмитриевский был поэт и в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говаривал: «После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые глаза и полюбишь карие очи…» В самом деле она была красавицей. Густые каштановые волосы ее были гладко причесаны и только из-под ушей спускались на плечи красивыми локонами… Большие карие глаза, осененные длинными ресницами и темными, хорошо очерченными бровями, поразили бы всякого… Бал продолжался до поздней ночи или, вернее, до утра. Семейство Арнольди удалилось раньше, а скоро и все стали расходиться; говорю расходиться потому, что экипажей в Пятигорске не было. С вершины грота я видел, как усталые группы спускались на бульвар. Разошлась и молодежь… А я все еще сидел погруженный в мечты!..»

Бал этот, в высшей степени оживленный, не понравился лицам, нерасположенным к Лермонтову и его «банде». Они не принимали участие в подписке, а потому и не пошли на него. Еще до бала они всячески старались убедить многих из бывших согласными участвовать в нем, отстать от предприятия и создать свой «вполне приличный, а не такой, где убранство домашнее, дурного вкуса» и дам заставляют «танцевать по песку». Под влиянием этих толков и князь Владимир Сергеевич Голицын, знакомый со многими из «смешанного общества», стал говорить о том, что неприлично угощать женщин хорошего общества танцами с кем попало на открытом воздухе. Говорят, что с этими представлениями князь Голицын обратился к Лермонтову или высказывал их в присутствии последнего и что Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно прилично на водах с разношерстным обществом. Тогда князь поднял опять старый вопрос о приличном и неприличном обществе и сообщил о желании устроить бал, как следует, в казенном саду, воздвигнув там павильон с дощатой настилкой – с приличным для танцев полом; допускать же участников лишь по билетам.

Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далек от центра города и что затруднительно будет препроводить усталых после танцев дам по квартирам, наемных же экипажей в городе всего 3 или 4. Князь стоял на своем, утверждал, что местных дикарей надо учить, надо показывать им пример, как устраивать празднества.

Мы видели, что молодежь с князем Голицыным не согласилась и устроила свой праздник. Тогда князь со своей стороны решился устроить бал в названном казенном саду на 15 июля, в день своих именин, и строптивую молодежь не приглашать.

У Верзилиных, кроме случайных сборов, молодежь и знакомые сходились по воскресным дням, и тогда бывали в их салоне танцы. 13 июля, в воскресенье, стали собираться обыкновенные посетители, потолковали идти ли в казенную гостиницу на танцевальный вечер и решили провести вечер в своем кругу. Народу было немного: полковник Зельмиц с дочерьми, Лермонтов, Мартынов, Трубецкой, Глебов, Васильчиков, Лев Пушкин и еще некоторые. В этот вечер Мартынов был мрачен. Действительно ли был он в дурном расположении духа или драпировался в мантию байронизма? Может быть, его сердило, что на аристократический вечер, приготовлявшийся князем Голицыным с большими затеями, он приглашен не был. Танцевал Мартынов в этот вечер мало. Лермонтов, на которого сердилась Эмилия Львовна за постоянное поддразнивание, приставал к ней, прося «сделать с ним хоть один тур». Только под конец вечера, когда он усилил свои настойчивые требования и, изменив тон насмешки, сказал: «M-elle Emilie, je vous prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie»22
я прошу вас, только один тур вальса, в последний раз в жизни (фр. )

Она с ним провальсировала. Затем Михаил Юрьевич усадил Эмилию Львовну около ломберного стола и сам поместился возле. С другой стороны занял место Лев Пушкин. «Оба они, – рассказывала Эмилия Александровна, – отличались злоязычием и принялись a qui mieux mieux (в запуски) острить. Собственно обидно злого в том, что они говорили, ничего не было, но я очень смеялась неожиданным оборотам и анекдотическим рассказам, в которые вмешали и знакомых нам людей. Конечно, доставалось больше всего водяному обществу, к нам мало расположенному, затронуты были и некоторые приятели наши. При этом Лермонтов, приподнимая одной рукой крышку ломберного стола, другою чертил мелом иллюстрации к своим рассказам». В это время танцы прекратились, и общество разбрелось группами по комнатам и углам залы. Князь Трубецкой сидел за роялем и играл что-то очень шумное. По другую сторону Надежда Петровна разговаривала с Мартыновым, который стоял в обыкновенном своем костюме – он и во время танцев не снял длинного своего кинжала – и часто переменял позы, из которых одна была изысканнее другой. Лермонтов это заметил и, обратив наше внимание, стал что-то говорить по адресу Мартынова, а затем мелом, двумя-тремя штрихами, иллюстрировал позу Мартынова с большим его кинжалом на поясе. Но и Мартынов, поймав два-три обращенные на него взгляда, подозрительно и сердито посмотрел на сидевших с Лермонтовым. «Перестаньте, Михаил Юрьевич! Вы видите – Мартынов сердится», – сказала Эмилия Александровна. Под шумные звуки фортепьяно говорили не совсем тихо, а скорее сдержанным только голосом. На замечание Эмилии Александровны Лермонтов что-то отвечал улыбаясь, но в это время, как нарочно, Трубецкой, взяв сильный аккорд, оборвал свою игру. Слово poignard отчетливо раздалось в устах Лермонтова. Мартынов побледнел, глаза сверкнули, губы задрожали, и, выпрямившись, он быстрыми шагами подошел к Михаилу Юрьевичу и, гневно сказав: «сколько раз я просил вас оставить свои шутки, особенно в присутствии дам!» – отошел на прежнее место. «Это свершилось так быстро, – заметила Эмилия Александровна, – что Лермонтов мог только опустить крышку ломберного стола, но ответить не успел. Меня поразил тон Мартынова и то, что он, бывший на ты с Лермонтовым, произнес слово вы с особенным ударением. «Язык мой, враг мой!» – сказала я Михаилу Юрьевичу. «Се nest rien: demain nous serons bons amis!»23
это ничего; завтра уже мы вновь будем хорошими друзьями (фр. )

– отвечал он спокойно.

Танцы продолжались – никто из присутствующих не заметил ничего из краткого объяснения. Даже Лев Пушкин не придал ему значения. Скоро стали расходиться, и никого не поразило, когда, выходя из ворот дома Верзилиных, Мартынов остановил за рукав Лермонтова и, оставшись позади товарищей, сказал сдержанным голосом по-французски то же, что было им сказано в зале: «Вы знаете, Лермонтов, что я очень долго выносил ваши шутки, продолжающиеся, несмотря на неоднократное мое требование, чтобы вы их прекратили».

– Что же, ты обиделся? – спросил Лермонтов, продолжая идти во след за опередившими товарищами.

– Да, конечно, обиделся.

– Не хочешь ли требовать удовлетворения?

– Почему ж нет?!

Тут Лермонтов перебил его словами. «Меня изумляют и твоя выходка, и твой тон… Впрочем, ты знаешь, вызовом меня испугать нельзя… хочешь драться – будем драться».

– Конечно, хочу, – отвечал Мартынов, – и потому разговор этот может считаться вызовом.

Подойдя к домам своим, они молча раскланялись и вошли в свои квартиры. Как Лермонтов передал Столыпину о происшедшем, мы не знаем. Вообще нельзя не пожалеть, что до нас не дошло ничего письменного о поэте со стороны Глебова и особенно Столыпина, который в те дни был ближе всех к Михаилу Юрьевичу.

Мартынов, вернувшись, рассказал дело своему сожителю Глебову и просил его быть секундантом. Глебов тщетно старался успокоить Мартынова и склонить его на примирение. Особенное участие в деле принимали, конечно, ближайшие к сторонам молодые люди: Столыпин, князь Васильчиков и уже поименованный Глебов. Так как Мартынов никаких представлений не принимал, то решили просить Лермонтова, не придававшего никакого серьезного значения делу, временно удалиться и дать Мартынову успокоиться. Лермонтов согласился уехать на двое суток в Железноводск, в котором он вообще проводил добрую часть своего времени. В отсутствие его друзья думали дело уладить.

Как прожил поэт в одиночестве своем в Железноводске последние сутки – кто это знает! В обществе он бывал, как мы видели, всегда почти весел и шаловлив, на одиноких прогулках и при работе – погруженным в себя и до меланхолии грустен. Комментариями и лучшими истолкователями тогдашнего душевного состояния поэта, конечно, могут служить двенадцать его последних стихотворений. Предчувствием томимый, видит он себя в долине Дагестана с свинцом в груди недвижным, одиноким:


Глубокая в груди чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.

Один из тогдашних посетителей минеральных вод, товарищ поэта по школе Гвоздев поздно вечером встретил Михаила Юрьевича на одинокой прогулке. Он был мрачен и говорил о близкой смерти…

Одиноким вышел поэт на дорогу жизни и нигде не мог найти настоящего приюта. То сравнивает он себя с дубовым листом, который еще свежим и зеленым оторвался от ветки родимой:


И в степь укатился, жестокою бурей гонимый,
Засох и увял он от холода, зноя и горя,
И вот, наконец, докатился до Черного моря.
У Черного моря чинара стоит молодая…

Но и она не принимает его: не пара он ее свежим листам! То чувствует себя поэт сильным и твердым, как утес, но сиротой в «пространстве мира»:


Одиноко
Он стоит; задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне…

Наконец, обдумывая вопросы жизни и бытия, один со своими мыслями, он чувствует, что и должен быть одиноким, если хочет «провозглашать любви и правды чистые ученья». Занималась заря юного дня. Зреющий поэт и человек вступал в новый фазис жизни. Он сознал себя и жаждал нераздельной всецелой отдачи себя творчеству и идеалу. Что в него ближайшие еще бешенее будут бросать каменья – это он понимал. Но уж это его не смущало.

Расчеты друзей, уговоривших Михаила Юрьевича удалиться в Железноводск, оказались неверными. Мартынов ко всяким представлениям оставался глух и больше хранил мрачное молчание. Между тем, все дело держалось не в особенном секрете. О нем узнали многие, знали и власти, если не все, то добрая часть их, и, конечно, меры могли бы быть приняты энергические. Можно было арестовать молодых людей, выслать их из города к месту службы, но всего этого сделано не было. Напротив, в дело вмешались и посторонние люди, как например Дорохов, участвовавший в 14 поединках. Для людей, подобных ему, а тогда в кавказском офицерстве их было много, дуэль представляла приятное препровождение времени, щекотавшее нервы и нарушавшее единообразие жизни и пополнявшее отсутствие интересов. Нет никакого сомнения, что Мартынова подстрекали со стороны лица, давно желавшие вызвать столкновение между поэтом и кем-либо из не в меру щекотливых или малоразвитых личностей. Полагали, что «обуздание» тем или другим способом «неудобного» юноши-писателя будет принято не без тайного удовольствия некоторыми влиятельными сферами в Петербурге. Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут, потому что велись потаенными средствами, но их главная пружина кроется в условиях жизни и деятелях характера графа Бенкендорфа, о чем говорено выше и что констатировано столькими описаниями того времени.

Итак, попытка, удалив Лермонтова, дать успокоиться Мартынову, не удалась. Подстрекаемый ли другими или упорствуя тем больше, чем настойчивее хотели отклонить его от дуэли, Мартынов не уступал. Его тешила роль непреклонного, которую он принял на себя. Он даже повеселел и не раз подсмеивался над «путешествующим противником» своим. Пришлось принять решение дать дуэли осуществиться. Но все же из друзей Лермонтова никто не верил в ее серьезность. Все были убеждены, что противники обменяются выстрелами, подадут друг другу руки, и все закончится веселой пирушкой. Даже все было подготовлено к тому, чтобы отпраздновать в веселой компании счастливый исход. Сам Лермонтов говорил, что у него рука не поднимется на Мартынова и что он выстрелит в воздух. Это было сообщено и самому Мартынову, и никто не верил в серьезность его напускной торжественности.

15 июля было назначено днем для поединка. Дали знать Лермонтову в Железноводск. Ему приходилось ехать через немецкую колонию Каррас. Там должны были встретить его товарищи. Местом же для дуэли было назначено подножие Машука на половине дороги между колонией и Пятигорском. Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, – убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой. Даже есть полное вероятие, что кроме четырех секундантов: князя Васильчикова, Столыпина, Глебова и князя Трубецкого, на месте поединка было еще несколько лиц в качестве зрителей, спрятавшихся за кустами – между ними и Дорохов.

В колонии Каррас Лермонтов, приезжая из Железноводска, нашел М-llе Быховец, прозванную «la belle noire»24
прекрасная брюнетка (фр. )

С теткой ее Прянишниковой, ехавших в Железноводск. Сюда приехали и товарищи поэта, кто именно – остается невыясненным, наверное, Столыпин. Есть сведение, что в числе еще других лиц прибыл и Мартынов. Продолжая верить в несерьезность поединка, молодые люди еще утром 15 июля заходили к Верзилиным, сговариваясь, так как никто из них не был приглашен на праздник князя Голицына, прийти инкогнито на горку в саду или близ сада, чтобы посмотреть на фейерверк. Туда к ним должны были явиться и Верзилины. Молодежь, как видели мы, думала по счастливом окончании дуэли поужинать вместе в товарищеском кругу. Некоторые надеялись, что, быть может, в Каррасе как-нибудь удасться примирить противников. Вот почему Лермонтов должен был там пообедать. Хотели привести и Мартынова. Говорят, Мартынов приехал туда на беговых дрожках с князем Васильчиковым. Лермонтов был налицо. Противники раскланялись, но вместо слов примирения Мартынов напомнил о том, что пора бы дать ему удовлетворение, на что Лермонтов выразил всегдашнюю свою готовность. Верно только то, что князь Васильчиков с Мартыновым на беговых дрожках, с ящиком принадлежавших Столыпину кухенрейторских пистолетов, выехали отыскать удобное место у подножия Машука, на дороге между колонией Кар-рас и Пятигорском. Обедая с М-llе Быховец и ее теткой, Михаил Юрьевич шутил и, наконец, взяв у первой из дам золотой ободок, который тогда носили на голове, стал оборачивать им красивые пальцы своих холеных рук. М-llе Быховец просила ей возвратить фиори-турку, но поэт отказался, сказав, что сам привезет, если будет жив, и с этими словами встал и, весело раскланявшись, вышел. На слова эти, как на шутку, дамы внимания не обратили.

Если мы сравнимъ неподвижность нравственныхъ истинъ съ постояннымъ развитіемъ истинъ научныхъ, различіе будетъ поразительно. Всѣ великія системы нравственности, имѣвшія огромное вліяніе, въ-сущности, тождественны; всѣ великія системы умственныя существенно различаются. Относительно нашего нравственнаго образа дѣйствій нѣтъ ни одного начала, извѣстнаго теперь образованнымъ европейцамъ, которое не было бы извѣстно и древнимъ; что же касается умственнаго развитія, то новые народы не только сдѣлали матеріальныя прибавленія въ каждой области знаній, которыми занимались древніе, но еще произвели коренной переворотъ въ самомъ методѣ изслѣдованій; они собрали въ одинъ пунктъ всѣ тѣ средства наведенія, значеніе которыхъ предчувствовалъ одинъ Аристотель, и то смутно; они создали науки, о которыхъ смѣлѣйшіе мыслители древности не имѣли никакого понятія.

Все это давно извѣстно каждому образованному человѣку; слѣдствіе, отсюда выходящее, тоже очевидно. Если цивилизація есть результатъ умственнаго и нравственнаго дѣятеля, если этотъ результатъ постоянно измѣняется, то, конечно, тотъ изъ факторовъ, который неизмѣнился, не могъ имѣть большаго вліянія на результатъ; ибо при неизмѣняемости внѣшнихъ обстоятельствъ, неизмѣняемый факторъ можетъ только дать неизмѣняемое произведеніе. Остается умственное развитіе. То, что существенный факторъ есть именно умственное развитіе, доказывается двумя путями: вопервыхъ, такъ-какъ нравственное начало не можетъ стоять на первомъ планѣ, то на первый планъ должно выступить умственное; вовторыхъ, въ умственномъ началѣ есть дѣятельность и даръ приспособляться, чего, какъ я постараюсь показать, достаточно для объясненія постояннаго развитія, совершающагося въ Европѣ вътеченіе столькихъ вѣковъ.

Таковы главныя доказательства, подтверждающія мое мнѣніе; сверхътого, есть еще много другихъ побочныхъ обстоятельствъ, заслуживающихъ того, чтобъ ихъ принять въ соображеніе. Первое между ними то, что начало умственное не только болѣе способно къ развитію, но и самые результаты его прочнѣе. Пріобрѣтенія, сдѣланныя въ умственной сферѣ, сохраняются въ каждой образованной странѣ, облекаются въ понятныя формулы; одежда техническаго и научнаго языка сберегаетъ ихъ отъ порчи; они легко передаются отъ поколѣнія къ поколѣнію и такимъ-образомъ получая понятную, можно даже сказать, осязательную форму, они часто имѣютъ вліяніе на отдаленное потомство, дѣлаются наслѣдіемъ человѣчества, вѣчнымъ памятникомъ того генія, которому они обязаны своимъ рожденіемъ. Но добрыя дѣла, произведенныя нашими нравственными качествами, не такъ удобны для передачи; они имѣютъ болѣе частный характеръ; такъ-какъ побужденія, ихъ условливающія, суть результаты самовоспитанія и самопожертвованія, то добрыя дѣла суть принадлежность личности; такимъ образомъ на этомъ поприщѣ каждый начинаетъ съизнова, нисколько не пользуется опытами прежнихъ временъ, и результаты этихъ опытовъ не могутъ быть собираемы въ пользу будущихъ моралистовъ. Отсюда слѣдуетъ, что хотя нравственное превосходство достолюбезнѣе, а для многихъ и привлекательнѣе умственнаго, но если смотрѣть на результаты, то нельзя не согласиться, что оно менѣе дѣятельно, менѣе постоянно и, что мнѣ осталось доказать, оно порождаетъ менѣе существенныхъ благъ. Въ-самомъ-дѣлѣ, когда мы разсмотримъ дѣйствіе самой дѣятельной филантропіи, самой широкой и безкорыстной доброты, мы должны будемъ сознаться, что вліяніе ихъ, говоря сравнительно, недолговѣчно: что они входятъ въ соприкосновеніе съ немногими и приносятъ пользу весьма-тѣсному кругу лицъ; что они рѣдко переживаютъ то поколѣніе, которое видѣло ихъ начало; и даже, когда принимая болѣе-широкіе размѣры, нравственное чувство основываетъ большія общественныя благотворительныя заведенія, то такія заведенія сначала допускаютъ злоупотребленія, а потомъ упадаютъ; такимъ образомъ, спустя нѣкоторое время, они или совсѣмъ уничтожаются, или отклоняются отъ своей цѣли, какъ бы въ доказательство тщеты усилій увѣковѣчить память самой чистой и самой энергической благотворительности. Такіе выводы весьма-тяжелы и тѣмъ оскорбительнѣе, чѣмъ неопровержимѣе; ибо чѣмъ глубже мы проникаемъ въ вопросъ, тѣмъ яснѣе видимъ превосходство умственнаго развитія надъ нравственнымъ чувствомъ. Не было примѣра, чтобы невѣжда, какъ бы ни были сильны его добрыя намѣренія и какъ бы ни была велика власть его, не сдѣлалъ болѣе зла, чѣмъ добра. Хотя бы намѣренія его были ревностны, власть обширна, зло можетъ быть огромно. Но если уменьшить искренность этого человѣка, испортить его побужденіе какою-либо чуждою примѣсью, то и зло, производимое его дѣйствіями, уменьшится. Если онъ столько же себялюбивъ, сколько и невѣжественъ, то вы можете, воспользовавшись этимъ порокомъ, возбудить его опасенія и тѣмъ уменьшить зло. Но если же онъ ничего не опасается, если онъ чуждъ себялюбія, если онъ имѣетъ въ виду только благо другихъ, если онъ съ энтузіазмомъ и съ безкорыстнымъ усердіемъ стремится къ этой цѣли въ широкихъ размѣрахъ, то вы ничѣмъ его не сдержите, вы не найдете никакого средства предотвратить то зло, которое въ невѣжественную эпоху можетъ сдѣлать невѣжда.

«В нашем познавании окружающих предметов мы различаем следующие ступени: 1) отдельные впечатления и представления (пол, стена, потолок), 2) общее представление (комната только как соединение известных частей: пола, стен, потолка), 3) понятие (отличие комнаты как жилья человека). Мы здесь брали пол, потолок, стены как отдельные представления по отношению к комнате; но сами по себе пол, стена, потолок есть также общие представления: в полу, например, ребенок ощущал твердость дерева, его ровное положение, известный цвет, то, что по нем ходят, известный звук при хождении, и проч. – все это соединялось вместе в общее представление о поле. То же самое можно сказать о стенах, о потолке…»

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Физическое, умственное и нравственное развитие ребенка (В. И. Водовозов, 1874) предоставлен нашим книжным партнёром - компанией ЛитРес .

В нашем познавании окружающих предметов мы различаем следующие ступени: 1) отдельные впечатления и представления (пол, стена, потолок), 2) общее представление (комната только как соединение известных частей: пола, стен, потолка), 3) понятие (отличие комнаты как жилья человека). Мы здесь брали пол, потолок, стены как отдельные представления по отношению к комнате; но сами по себе пол, стена, потолок есть также общие представления: в полу, например, ребенок ощущал твердость дерева, его ровное положение, известный цвет, то, что по нем ходят, известный звук при хождении, и проч. – все это соединялось вместе в общее представление о поле. То же самое можно сказать о стенах, о потолке. Но если взять, например, твердость деревянного пола, то это уже наверно будет отдельное представление? Опять мы можем сказать, что ребенок, ходя по полу, ощущал твердость его в одном, в другом, в третьем месте: значит, и здесь соединялось много отдельных, хотя и сходных, представлений. Мы хотим этим выяснить, что наши чувства, хорошо усваивая предмет, лишь по самым мелким частям воспринимают от него впечатления. Когда мы взглянем на зеленый луг, нам кажется, что мы получили одно отдельное впечатление и представление о зеленом луге. Но это только так кажется: глаз по привычке быстро пробегал по всем частям луга, и много отдельных впечатлений и представлений быстро соединилось вместе. Однако это общее представление очень неясное, если мы видели луг в первый раз: мы должны обойти его и подробно осмотреть, чтобы получить о нем ясное общее представление. Мы уже видели, как сама природа учит ребенка лишь очень медленно и постепенно распознавать предметы. Если строго доходить до того, где начинается отдельное представление, то, может, нужно бы взять в пример малейшую искорку, на мгновение мелькнувшую перед глазом. Как бы то ни было, но эти все отдельные и общие представления с развитием ребенка переходят в понятия. Ребенок видел не одну стену, а много разных стен, и каменных, и деревянных: сравнивая их, он составил понятие о стене, как об известной части в постройке. Он знает свой круглый мячик, но знает и другие круглые предметы; он говорит: «тарелка круглая, голова круглая», хотя тарелка и голова ни в чем другом не похожи на мячик. Но, составив понятие о круглоте, он смело соединяет два таких различных представления, как тарелка и мячик. Вы говорите ему, что пришел дядя; он спрашивает: какой дядя? Этим он дает понять, что умеет различать людей и может не называть дядею всякого чужого человека. Так представления, переходя в понятия, все более выясняются. С возрастом эта работа идет скорее, потому что тогда человек приобретает уже большой запас представлений; но и взрослому необходимо рассмотреть незнакомый предмет по частям, составить о нем общее представление, чтобы получить потом и ясное понятие. Мы заметили, что и общие представления могут быть более или менее сложными: в представление о двери входит более отдельных представлений, чем в представление о доске, составляющей часть этой двери, в представление о целой стене с дверью еще более и т. д. Те же ступени мы должны различать и в понятиях. Понятия могут до бесконечности расширяться, наполняться, разъясняться. Пожалуй, и в жизнь не узнаешь всего, что можно узнать о доме, о комнате как о жилье человека. Ребенок различал части комнаты и судил о том, к чему она назначена. Но эти его наблюдения и суждения еще очень ограничены и имеют тесную связь с доступными ему впечатлениями. Постепенно ему случится наблюдать бедную хату, жилье более достаточного крестьянина, комнаты городского жителя, комнаты богача и притом устройство и убранство комнат в более или менее образованном кругу общества. Тут придется замечать, какие удобства или неудобства в том и другом жилье, насколько каждое из них приспособлено к нуждам человека и насколько служит к удовлетворению вкуса, роскоши и проч. Тут представляется бесчисленное множество предметов для сравнения, начиная с простой, неокрашенной скамьи до великолепного, бархатного дивана на пружинах, с курной избы до громадной залы, сажен в 15 длиною, с мраморными колоннами, с золочеными карнизами. Ребенок и здесь составляет понятие о различного рода жилье сначала лишь по немногим общим представлениям: он сравнивает два, три, четыре бедных и более богатых жилища, да и в тех не совсем понимает, зачем придумано то или другое: зачем, например, камин в комнате, когда отлично может согревать печка. Но с течением времени понятие об удобствах и роскоши жилья у него все более расширяется, по мере того, как ему удается видеть новые жилища. Далее он может видеть, как комнаты со всею их обстановкой соответствуют не только большему или меньшему достатку человека, но и его положению, его занятиям, привычкам, характеру. Он различает, например, комнаты купца, живописца, ученого, комнаты одиночного и семейного человека, и т. д. Здесь опять понятие о жилье расширяется множеством новых представлений, которые могут наполнять его только постепенно. Далее мы можем наблюдать и сравнивать гнездо птицы, берлогу зверя, жилье дикаря, чум какого-нибудь самоеда и калмыцкую юрту, постройки сельских жителей в разных местах и городские жилища у образованных народов. Мы получаем понятие о том, в чем преимущество человека и как с образованием, с развитием жилье его улучшается. Или мы обратимся к прежним временам, к прежним народам и будем исследовать, как у каждого из прежде живших народов устраивалось жилье и как в этом устройстве жилья выражался характер каждого народа (например, крепкие каменные замки воинственных средневековых рыцарей). Мы можем далее рассматривать жилье по отношению к почве, к местной растительности, к климату (постройки на сваях в болотистых местах; каменные постройки, где много камня, и деревянные в лесах, легкие, сквозные постройки южных жителей и проч.). Мы видим, что для такого широкого понятия о жилье нужно приобрести понятия о множестве других предметов, и расширять таким образом понятия можно лишь по ступеням, постепенно, по мере приобретения новых представлений. Приведем еще пример. Положим, что ребенок умеет различать несколько деревьев. Одно он называет березой, другое – елью, третье – липой, четвертое – ольхою. Заметив различие в этих деревьях, он заметит и сходство: то, что все они имеют корень, ствол, сучья, листья, – и составит понятие о дереве вообще. Но это понятие очень ограниченное: в него вошли лишь те свойства, которые всего скорее могли действовать на чувства (крепкий ствол, сучья, листья). Понемногу те же деревья: березу, ель, липу, ольху – ребенок может изучать подробнее. Он заметит не только белый ствол березы, но и какова ее кора и что под корою; он различит ее древесину по крепости, по цвету от древесины ели, ольхи, липы; он узнает наружный вид ее корней, расположение сучьев, форму листьев. Сравнивая во всех этих подробностях одно дерево с другим, он получит более точное понятие и о дереве вообще: он поймет, на что может пригодиться каждая часть дерева и как деревья различаются, как узнать каждое дерево по одному листику, по одному маленькому обрубку. Рассматривая дерево в увеличительное стекло, в микроскоп, мы далее можем узнать, какова его ткань, состоящая из клеточек и сосудов, и по этому различать деревья. Наблюдая все большее число деревьев, мы узнаем, какой почвы каждое из них требует, в каком климате может расти. Так, наконец, мы можем ознакомиться с деревьями, растущими в разных странах, на разных почвах, в разных полосах земли. А употребление дерева, польза, им приносимая, может опять составить предмет бесчисленных наблюдений.

Так, составляя понятия о предметах и все более расширяя эти понятия, мы в то же время судим о предметах и делаем о них свои заключения. Судить значит отличать и определять предмет по какому-нибудь его признаку: дерево имеет ствол, дерево горит, дерево идет на постройки. Делать заключения значит соединять наши суждения о предмете для какого-нибудь вывода: дерево хорошо горит и дает при горении жар, следовательно, оно годно для топки печей. При этом в наших заключениях мы сначала переходим от частных наблюдений к общему суждению, например: везде, где я ни видел сосну, она растет на песчаной почве, следовательно, сосне вообще свойственна песчаная почва. А потом, собрав в своем уме уже много таких общих суждений, мы можем и обратно эти общие суждения применять ко всякому частному случаю, то есть делать заключения от общего к частному. Зная наперед, что сосна растет на песчаной почве, я, увидев издали много сосен, говорю: тут почва должна быть песчаная. Такие заключения хороши, если общее суждение вполне верно и если его применение вполне правильно. Я сделаю такой вывод, что если у меня почесался глаз, то мне плакать, на том основании, что глаз всегда чешется к слезам. Заключение нелепое, потому что и общее суждение (глаз чешется к слезам) нелепо: оно выведено неверно из случайных, одиночных наблюдений, из частных представлений, не имеющих между собой никакой связи (как, например, слезы и чесание глаза). Это все равно, как если бы ребенок думал, что на елке растут пряники, потому что случайно он видит елку, убранную пряниками (из того, что случается одновременно или одно вслед за другим, еще нельзя заключать, что между этими предметами или явлениями есть какая-нибудь связь). По мере расширения наших понятий и наши суждения и умозаключения становятся все более сложны и разнообразны. Понятия в речи мы выражаем словами, суждения – краткой речью, состоящею по меньшей мере из двух слов, означающих предмет и признак, и называемой предложением (крапива жгуча, луг зеленеет, снег бел); для выражения умозаключения необходима уже более длинная речь, где соединяется несколько предложений (снег уравнивает дорогу, потому и по зимней дороге легче проехать).

Какие же выводы можно сделать из всего, что мы до сих пор говорили, для нашей цели, то есть для цели обучения?

1) Мы знаем, что ребенок приобретает представления и понятия лишь после того, как предмет разносторонне действовал на его чувства. Следовательно, при всяком объяснении предмета нужно обращаться к чувствам ребенка: преподавание должно быть наглядное в обширном значении этого слова, то есть вы не только показываете ребенку предмет, но и даете, где нужно, осязать его, действуете и на слух, и на обоняние, и на вкус.

2) Ребенок имеет понятие лишь о том, что он видел и наблюдал, и только лишь постепенно, через скопление новых наблюдений, переходит к новым понятиям. Следовательно, в преподавании прежде всего нужно иметь в виду то, и начинать с того, что ребенок знает, что он твердо усвоил путем впечатлений, какие давала ему окружающая жизнь. Иначе говоря, надо начинать с ближайшего, известного, вполне доступного ребенку.

3) Первые понятия, самостоятельно ребенком усвоенные, очень живы, потому что достались ему после разнообразных и много раз повторявшихся впечатлений. Но, с другой стороны, эти понятия тесно ограничены кругом доступных ему наблюдений. Кроме того, они могли быть составлены с помощью ложных суждений и умозаключений, каковы, например, верования в приметы, понятия о домовых, о леших, о ведьмах и проч. Следовательно, всегда держась уже известного, близкого ребенку, необходимо эти понятия разъяснить, расширить, дать им правильное направление.

4) При этом прояснении и расширении понятий, однако, надо помнить о той постепенности, с какою ребенок переходит от отдельных представлений к общим и отсюда к понятиям. Между тем мы видели, как всякое понятие может наполняться и расширяться до бесконечности. Вот и важно знать, что в данную минуту может усвоить ребенок при том запасе представлений, которые он уже имеет: какие путем впечатлений (то есть показывая предмет) можно дать ему новые представления, как постепенно восходить от простых понятий к более сложным, от легких суждений и умозаключений к более трудным, требующим большого умственного напряжения, – вообще от близкого к отдаленному, от известного к неизвестному, от наглядного к более отвлеченному. Главное искусство преподавателя и заключается в уменье с точностью определить, разграничить, построить эти ступени, по которым можно вести учащегося все к более широкому кругу представлений и понятий. Сообразуясь со степенью развития учеников и с временем, данным в его распоряжение, он тут определяет крайний предел знаний и в этом очерченном кругу делает и искусный выбор предметов, объяснение которых и существенно необходимо для учащихся, и вполне доступно их пониманию. Так, на вопрос: отчего летом тепло? – он на первый раз скажет только, что солнце больше греет, так как летний день гораздо дольше: это знают все дети. Потом он обратит внимание и на то, что солнце летом поднимается выше на небе и бьет более прямыми лучами, а прямой и косой луч он объяснит по тени: тень короче, значит, луч прямее; тень длиннее – лучи солнца падают косее. Оттого и вечером солнце меньше греет, так как лучи его падают косо. Для наглядности он подержит зажженную лучину над рукою и в стороне: над рукою она будет греть больше.

Конец ознакомительного фрагмента.

ГЛАВА XX Дуэль

Настроение против Лермонтова. - Интрига. - Бал, данный молодежью пятигорским дамам 8 июля. - Недовольство балом представителей столичного общества. - Празднество, задуманное князем Голицыным. - Вечер 13 июля у Верзилиных и столкновение на нем между Лермонтовым и Мартыновым. - Вызов. - Меры, принятые для предупреждения дуэли, и легкомысленное отношение к ней друзей поэта. - Последнее творчество Лермонтова. - Настоящая причина дуэли кроется в тогдашних условиях общественной и официальной жизни. - Последнее пребывание поэта в колонии близ Пятигорска. - Место дуэли. - Свидетели ее. - Поединок и смерть.

Некоторые из влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру, ожидали случая, когда кто-нибудь проучит ядовитую гадину.

Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги: Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц было сказано, что терпеть насмешки Михаила Юрьевича не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль - проучить. «Что вы, - возражал Лисаневич, - чтобы у меня поднялась рука на такого человека!»

Есть полная возможность полагать, что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны Н. С. Мартынову. Здесь они, конечно, должны были встретить почву более удобную для брошенного ими семени. Мартынов, мелко самолюбивый и тщеславный человек, умственное и нравственное понимание которого не выходило за пределы общепринятых понятий, давно уже раздражался против Лермонтова, которого он в душе считал и по «карьере», и по талантам «салонным». О его поэтическом гении Мартынов, как и многие современники, судил свысока, а, может быть, в критической оценке своей не заходил далее того полкового командира Михаила Юрьевича, который после невзгоды последнего, постигшей его за стихи на смерть Пушкина, выговаривал ему: «Ну ваше ли дело писать стихи?! Предоставьте это поэтам и займитесь хорошенько командованием своего взвода». Где было Мартынову задумываться над Лермонтовым, как великим поэтом, когда люди, как товарищ поэта Арнольди, еще в 1884 году говорили, что все они в то время писали стихи не хуже Лермонтова.

Мартынов, находясь в Пятигорске в общем товарищеском кругу с Лермонтовым, да живя с Глебовым, стеснялся, конечно, резко высказывать внутреннее негодование на Михаила Юрьевича, но он не раз просил поэта оставить его в покое своими издевательствами «особенно в присутствии дам».

Между тем антагонизм «смешанного общества» с представителями «столичного» шел своим чередом. 8 июля молодежь задумала дать бал в честь знакомых пятигорских дам. Деньги собрали по подписке. Лермонтов был главным инициатором, ему дружно помогали другие. Местом торжества избрали грот Дианы возле Николаевских ванн. Площадку для танцев устроили так, что она далеко выходила за пределы грота. Свод грота убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел и прикрыв круглым зеркалом; стены обтянули персидскими тканями; повесили искусно импровизированные люстры, красиво обвитые живыми цветами и зеленью; на деревьях аллей, прилегающих к площадке, горело более 2000 разноцветных фонарей. Музыка, помещенная и скрытая над гротом, производила необыкновенное впечатление, особенно в антрактах между танцами, когда играли избранные музыканты или солисты. Во время одного антракта кто-то играл тихую мелодию на струнном инструменте, и Лермонтов уверял, что он приказал перенести нарочно для этого вечера Эолову арфу с «бельведера» выше Елисаветинского источника. От грота лентой извивалось красное сукно до изящно убранной палатки - дамской уборной. По другую сторону вел устланный коврами путь к буфету. Небо было бирюзовое с легкими небольшими янтарными облачками, между которыми мерцали звезды. Была полная тишина - ни один листок не шевелился. Густая пестрая толпа зрителей обступала импровизированный танцевальный зал. Свет фантастически ударял по костюмам и лицам, озаряя листву дерев изумрудным светом. Общество было весело настроено, и Лермонтов танцевал необыкновенно много.

«После одного бешеного тура вальса, - рассказывает Лорер, - Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и тихо спросил: „Видите ли вы даму Дмитриевского? Это его карие глаза! Не правда ли, как она хороша?!“ Дмитриевский был поэт и в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говаривал: „После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые глаза и полюбишь карие очи...“ В самом деле она была красавицей. Густые каштановые волосы ее были гладко причесаны и только из-под ушей спускались на плечи красивыми локонами... Большие карие глаза, осененные длинными ресницами и темными, хорошо очерченными бровями, поразили бы всякого... Бал продолжался до поздней ночи или, вернее, до утра. Семейство Арнольди удалилось раньше, а скоро и все стали расходиться; говорю расходиться потому, что экипажей в Пятигорске не было. С вершины грота я видел, как усталые группы спускались на бульвар. Разошлась и молодежь... А я все еще сидел погруженный в мечты!..»

Бал этот, в высшей степени оживленный, не понравился лицам, нерасположенным к Лермонтову и его «банде». Они не принимали участие в подписке, а потому и не пошли на него. Еще до бала они всячески старались убедить многих из бывших согласными участвовать в нем, отстать от предприятия и создать свой «вполне приличный, а не такой, где убранство домашнее, дурного вкуса» и дам заставляют «танцевать по песку». Под влиянием этих толков и князь Владимир Сергеевич Голицын, знакомый со многими из «смешанного общества», стал говорить о том, что неприлично угощать женщин хорошего общества танцами с кем попало на открытом воздухе. Говорят, что с этими представлениями князь Голицын обратился к Лермонтову или высказывал их в присутствии последнего и что Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно прилично на водах с разношерстным обществом. Тогда князь поднял опять старый вопрос о приличном и неприличном обществе и сообщил о желании устроить бал, как следует, в казенном саду, воздвигнув там павильон с дощатой настилкой - с приличным для танцев полом; допускать же участников лишь по билетам.

Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далек от центра города и что затруднительно будет препроводить усталых после танцев дам по квартирам, наемных же экипажей в городе всего 3 или 4. Князь стоял на своем, утверждал, что местных дикарей надо учить, надо показывать им пример, как устраивать празднества.

Мы видели, что молодежь с князем Голицыным не согласилась и устроила свой праздник. Тогда князь со своей стороны решился устроить бал в названном казенном саду на 15 июля, в день своих именин, и строптивую молодежь не приглашать.

У Верзилиных, кроме случайных сборов, молодежь и знакомые сходились по воскресным дням, и тогда бывали в их салоне танцы. 13 июля, в воскресенье, стали собираться обыкновенные посетители, потолковали идти ли в казенную гостиницу на танцевальный вечер и решили провести вечер в своем кругу. Народу было немного: полковник Зельмиц с дочерьми, Лермонтов, Мартынов, Трубецкой, Глебов, Васильчиков, Лев Пушкин и еще некоторые. В этот вечер Мартынов был мрачен. Действительно ли был он в дурном расположении духа или драпировался в мантию байронизма? Может быть, его сердило, что на аристократический вечер, приготовлявшийся князем Голицыным с большими затеями, он приглашен не был. Танцевал Мартынов в этот вечер мало. Лермонтов, на которого сердилась Эмилия Львовна за постоянное поддразнивание, приставал к ней, прося «сделать с ним хоть один тур». Только под конец вечера, когда он усилил свои настойчивые требования и, изменив тон насмешки, сказал: «M-elle Emilie, je vous prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie (я прошу вас, только один тур вальса, в последний раз в жизни (фр.))», она с ним провальсировала. Затем Михаил Юрьевич усадил Эмилию Львовну около ломберного стола и сам поместился возле. С другой стороны занял место Лев Пушкин. «Оба они, - рассказывала Эмилия Александровна, - отличались злоязычием и принялись a qui mieux mieux (в запуски) острить. Собственно обидно злого в том, что они говорили, ничего не было, но я очень смеялась неожиданным оборотам и анекдотическим рассказам, в которые вмешали и знакомых нам людей. Конечно, доставалось больше всего водяному обществу, к нам мало расположенному, затронуты были и некоторые приятели наши. При этом Лермонтов, приподнимая одной рукой крышку ломберного стола, другою чертил мелом иллюстрации к своим рассказам». В это время танцы прекратились, и общество разбрелось группами по комнатам и углам залы. Князь Трубецкой сидел за роялем и играл что-то очень шумное. По другую сторону Надежда Петровна разговаривала с Мартыновым, который стоял в обыкновенном своем костюме - он и во время танцев не снял длинного своего кинжала - и часто переменял позы, из которых одна была изысканнее другой. Лермонтов это заметил и, обратив наше внимание, стал что-то говорить по адресу Мартынова, а затем мелом, двумя-тремя штрихами, иллюстрировал позу Мартынова с большим его кинжалом на поясе. Но и Мартынов, поймав два-три обращенные на него взгляда, подозрительно и сердито посмотрел на сидевших с Лермонтовым. «Перестаньте, Михаил Юрьевич! Вы видите - Мартынов сердится», - сказала Эмилия Александровна. Под шумные звуки фортепьяно говорили не совсем тихо, а скорее сдержанным только голосом. На замечание Эмилии Александровны Лермонтов что-то отвечал улыбаясь, но в это время, как нарочно, Трубецкой, взяв сильный аккорд, оборвал свою игру. Слово poignard отчетливо раздалось в устах Лермонтова. Мартынов побледнел, глаза сверкнули, губы задрожали, и, выпрямившись, он быстрыми шагами подошел к Михаилу Юрьевичу и, гневно сказав: «сколько раз я просил вас оставить свои шутки, особенно в присутствии дам!» - отошел на прежнее место. «Это свершилось так быстро, - заметила Эмилия Александровна, - что Лермонтов мог только опустить крышку ломберного стола, но ответить не успел. Меня поразил тон Мартынова и то, что он, бывший на ты с Лермонтовым, произнес слово вы с особенным ударением. „Язык мой, враг мой!“ - сказала я Михаилу Юрьевичу. „Се nest rien: demain nous serons bons amis (это ничего; завтра уже мы вновь будем хорошими друзьями (фр.))!“ - отвечал он спокойно».

Танцы продолжались - никто из присутствующих не заметил ничего из краткого объяснения. Даже Лев Пушкин не придал ему значения. Скоро стали расходиться, и никого не поразило, когда, выходя из ворот дома Верзилиных, Мартынов остановил за рукав Лермонтова и, оставшись позади товарищей, сказал сдержанным голосом по-французски то же, что было им сказано в зале: «Вы знаете, Лермонтов, что я очень долго выносил ваши шутки, продолжающиеся, несмотря на неоднократное мое требование, чтобы вы их прекратили».

Что же, ты обиделся? - спросил Лермонтов, продолжая идти во след за опередившими товарищами.

Да, конечно, обиделся.

Не хочешь ли требовать удовлетворения?

Почему ж нет?!

Тут Лермонтов перебил его словами. «Меня изумляют и твоя выходка, и твой тон... Впрочем, ты знаешь, вызовом меня испугать нельзя... хочешь драться - будем драться».

Конечно, хочу, - отвечал Мартынов, - и потому разговор этот может считаться вызовом.

Подойдя к домам своим, они молча раскланялись и вошли в свои квартиры. Как Лермонтов передал Столыпину о происшедшем, мы не знаем. Вообще нельзя не пожалеть, что до нас не дошло ничего письменного о поэте со стороны Глебова и особенно Столыпина, который в те дни был ближе всех к Михаилу Юрьевичу.

Мартынов, вернувшись, рассказал дело своему сожителю Глебову и просил его быть секундантом. Глебов тщетно старался успокоить Мартынова и склонить его на примирение. Особенное участие в деле принимали, конечно, ближайшие к сторонам молодые люди: Столыпин, князь Васильчиков и уже поименованный Глебов. Так как Мартынов никаких представлений не принимал, то решили просить Лермонтова, не придававшего никакого серьезного значения делу, временно удалиться и дать Мартынову успокоиться. Лермонтов согласился уехать на двое суток в Железноводск, в котором он вообще проводил добрую часть своего времени. В отсутствие его друзья думали дело уладить.

Как прожил поэт в одиночестве своем в Железноводске последние сутки - кто это знает! В обществе он бывал, как мы видели, всегда почти весел и шаловлив, на одиноких прогулках и при работе - погруженным в себя и до меланхолии грустен. Комментариями и лучшими истолкователями тогдашнего душевного состояния поэта, конечно, могут служить двенадцать его последних стихотворений. Предчувствием томимый, видит он себя в долине Дагестана с свинцом в груди недвижным, одиноким:

Глубокая в груди чернела рана,

И кровь лилась хладеющей струей.

Один из тогдашних посетителей минеральных вод, товарищ поэта по школе Гвоздев поздно вечером встретил Михаила Юрьевича на одинокой прогулке. Он был мрачен и говорил о близкой смерти...

Одиноким вышел поэт на дорогу жизни и нигде не мог найти настоящего приюта. То сравнивает он себя с дубовым листом, который еще свежим и зеленым оторвался от ветки родимой:

И в степь укатился, жестокою бурей гонимый,

Засох и увял он от холода, зноя и горя,

И вот, наконец, докатился до Черного моря.

У Черного моря чинара стоит молодая...

Но и она не принимает его: не пара он ее свежим листам! То чувствует себя поэт сильным и твердым, как утес, но сиротой в «пространстве мира»:

Он стоит; задумался глубоко,

И тихонько плачет он в пустыне...

Наконец, обдумывая вопросы жизни и бытия, один со своими мыслями, он чувствует, что и должен быть одиноким, если хочет «провозглашать любви и правды чистые ученья». Занималась заря юного дня. Зреющий поэт и человек вступал в новый фазис жизни. Он сознал себя и жаждал нераздельной всецелой отдачи себя творчеству и идеалу. Что в него ближайшие еще бешенее будут бросать каменья - это он понимал. Но уж это его не смущало.

Расчеты друзей, уговоривших Михаила Юрьевича удалиться в Железноводск, оказались неверными. Мартынов ко всяким представлениям оставался глух и больше хранил мрачное молчание. Между тем, все дело держалось не в особенном секрете. О нем узнали многие, знали и власти, если не все, то добрая часть их, и, конечно, меры могли бы быть приняты энергические. Можно было арестовать молодых людей, выслать их из города к месту службы, но всего этого сделано не было. Напротив, в дело вмешались и посторонние люди, как например Дорохов, участвовавший в 14 поединках. Для людей, подобных ему, а тогда в кавказском офицерстве их было много, дуэль представляла приятное препровождение времени, щекотавшее нервы и нарушавшее единообразие жизни и пополнявшее отсутствие интересов. Нет никакого сомнения, что Мартынова подстрекали со стороны лица, давно желавшие вызвать столкновение между поэтом и кем-либо из не в меру щекотливых или малоразвитых личностей. Полагали, что «обуздание» тем или другим способом «неудобного» юноши-писателя будет принято не без тайного удовольствия некоторыми влиятельными сферами в Петербурге. Мы находим много общего между интригами, доведшими до гроба Пушкина и до кровавой кончины Лермонтова. Хотя обе интриги никогда разъяснены не будут, потому что велись потаенными средствами, но их главная пружина кроется в условиях жизни и деятелях характера графа Бенкендорфа, о чем говорено выше и что констатировано столькими описаниями того времени.

Итак, попытка, удалив Лермонтова, дать успокоиться Мартынову, не удалась. Подстрекаемый ли другими или упорствуя тем больше, чем настойчивее хотели отклонить его от дуэли, Мартынов не уступал. Его тешила роль непреклонного, которую он принял на себя. Он даже повеселел и не раз подсмеивался над «путешествующим противником» своим. Пришлось принять решение дать дуэли осуществиться. Но все же из друзей Лермонтова никто не верил в ее серьезность. Все были убеждены, что противники обменяются выстрелами, подадут друг другу руки, и все закончится веселой пирушкой. Даже все было подготовлено к тому, чтобы отпраздновать в веселой компании счастливый исход. Сам Лермонтов говорил, что у него рука не поднимется на Мартынова и что он выстрелит в воздух. Это было сообщено и самому Мартынову, и никто не верил в серьезность его напускной торжественности.

15 июля было назначено днем для поединка. Дали знать Лермонтову в Железноводск. Ему приходилось ехать через немецкую колонию Каррас. Там должны были встретить его товарищи. Местом же для дуэли было назначено подножие Машука на половине дороги между колонией и Пятигорском. Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, - убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой. Даже есть полное вероятие, что кроме четырех секундантов: князя Васильчикова, Столыпина, Глебова и князя Трубецкого, на месте поединка было еще несколько лиц в качестве зрителей, спрятавшихся за кустами - между ними и Дорохов.

В колонии Каррас Лермонтов, приезжая из Железноводска, нашел М-llе Быховец, прозванную «la belle noire (прекрасная брюнетка (фр.))», с теткой ее Прянишниковой, ехавших в Железноводск. Сюда приехали и товарищи поэта, кто именно - остается невыясненным, наверное, Столыпин. Есть сведение, что в числе еще других лиц прибыл и Мартынов. Продолжая верить в несерьезность поединка, молодые люди еще утром 15 июля заходили к Верзилиным, сговариваясь, так как никто из них не был приглашен на праздник князя Голицына, прийти инкогнито на горку в саду или близ сада, чтобы посмотреть на фейерверк. Туда к ним должны были явиться и Верзилины. Молодежь, как видели мы, думала по счастливом окончании дуэли поужинать вместе в товарищеском кругу. Некоторые надеялись, что, быть может, в Каррасе как-нибудь удасться примирить противников. Вот почему Лермонтов должен был там пообедать. Хотели привести и Мартынова. Говорят, Мартынов приехал туда на беговых дрожках с князем Васильчиковым. Лермонтов был налицо. Противники раскланялись, но вместо слов примирения Мартынов напомнил о том, что пора бы дать ему удовлетворение, на что Лермонтов выразил всегдашнюю свою готовность. Верно только то, что князь Васильчиков с Мартыновым на беговых дрожках, с ящиком принадлежавших Столыпину кухенрейторских пистолетов, выехали отыскать удобное место у подножия Машука, на дороге между колонией Кар-рас и Пятигорском. Обедая с М-llе Быховец и ее теткой, Михаил Юрьевич шутил и, наконец, взяв у первой из дам золотой ободок, который тогда носили на голове, стал оборачивать им красивые пальцы своих холеных рук. М-llе Быховец просила ей возвратить фиори-турку, но поэт отказался, сказав, что сам привезет, если будет жив, и с этими словами встал и, весело раскланявшись, вышел. На слова эти, как на шутку, дамы внимания не обратили.

Молодые люди сели на коней и помчались по дороге к Пятигорску. День был знойный, удушливый, в воздухе чувствовалась гроза. На горизонте белая тучка росла и темнела. Не доезжая 2,5 верст, приблизительно, до города, повернули налево в гору, по следам, оставленным дрожками князя Васильчикова и Мартынова. Подошва Машука, поросшая кустарником и травой, и ныне сохраняет тот же вид. Кудрявая вершина знаменитой горы высилась над всей местностью, как и теперь. Если встать к ней спиной, то перед глазами извивалась лентой железноводская дорога. Далее поднимается пятиглавый Бештау, а налево величаво и безмолвно глядит Шат-гора (Эльбрус), сияя белизной своей снеговой вершины. Около 6 часов прибыли на место. Оставив лошадей у проводника своего Евграфа Чалова, молодые люди пошли вверх к полянке между двумя кустами, где ожидали их Мартынов и Васильчиков или же Трубецкой, что тоже остается невыясненным. Докторов не было не потому, чтобы, как это сообщается некоторыми, никто не хотел ехать, а потому опять, что как-то дуэли не придавали серьезного значения, и потому даже не было приготовлено экипажа на случай, что кто-нибудь будет ранен.

Мартынов стоял мрачный со злым выражением лица. Столыпин обратил на это внимание Лермонтова, который только пожал плечами. На губах его показалась презрительная усмешка. Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: «Вот барьер». Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки, но длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство. «Я помню, - говорил князь Васильчиков, - как он ногой отбросил шапку, и она откатилась еще на некоторое расстояние. От крайних пунктов барьера Столыпин отмерил еще по 10 шагов, и противников развели по краям. Заряженные в это время пистолеты были вручены им (Глебовым?). Они должны были сходиться по команде: „Сходись!“ Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командой: два и три. Противников поставили на скате, около двух кустов: Лермонтова лицом к Бештау, следовательно выше; Мартынова ниже, лицом к Машуку. Это опять была неправильность. Лермонтову приходилось целить вниз, Мартынову вверх, что давало последнему некоторое преимущество. Командовал Глебов.... „Сходись!“ - крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов остался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и, помня наставления Столыпина, заслонился рукой и локтем, „по всем правилам опытного дуэлиста“. „В эту минуту, - пишет князь Васильчиков, - я взглянул на него и никогда не забуду того споюйного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета“. Вероятно, вид торопливо шедшего и целившего в него Мартынова вызвал в поэте новое ощущение. Лицо приняло презрительное выражение, и он, все не трогаясь с места, вытянул руку к верху, по-прежнему к верху же направляя дуло пистолета. „Раз... Два... Три!“ - командовал между тем Глебов. Мартынов уже стоял у барьера. „Я отлично помню, - рассказывает далее князь Васильчиков, - как Мартынов повернул пистолет, курком в сторону, что он называл стрелять по-французски! В это время Столыпин крикнул: „Стреляйте! Или я разведу вас!..“ Выстрел раздался, и Лермонтов упал, как подкошенный, не успев даже схватиться за больное место, как это обыкновенно делают ушибленные или раненые.

Мы подбежали... В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь... Неразряженный пистолет оставался в руке...

Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу...“».

Труп поэта на месте поединка. - Перевоз тела в Пятигорск. - Затруднения при похоронах. - Могила. - Следственное дело. - Степень виновности Мартынова и других. - Слухи о причинах, побудивших Мартынова драться с Лермонтовым. - Преследователи и защитники Михаила Юрьевича. - Высочайшее повеление относительно лиц, причастных к дуэли. - Перенесение тела Михаила Юрьевича в Тарханы.

Неожиданный строгий исход дуэли даже для Мартынова был потрясающим. В чаду борьбы чувств, уязвленного самолюбия, ложных понятий о чести, интриг и удалого молодечества, Мартынов, как и все товарищи, был далек от полного сознания того, что творится. Пораженный исходом, бросился он к упавшему. «Миша, прости мне!» - вырвался у него крик испуга и сожаления...

В смерть не верилось. Как растерянные стояли вокруг павшего, на устах которого продолжала играть улыбка презрения. Глебов сел на землю и положил голову поэта к себе на колени. Тело быстро холодело... Васильчиков поехал за доктором; Мартынов - доложить коменданту о случившемся и отдать себя в руки правосудия... Мы ничего не знаем о других!.. Что делал многолетний верный друг поэта Монго-Столыпин? Он ли закрывал глаза любимого им и любившего его человека?.. Князь Васильчиков упорно молчал относительно других лиц, свидетелей дуэли. Он и о Дорохове говорить почему-то не хотел. Надо полагать, что они рассыпались по окрестностям или ускакали в Пятигорск. Наскоро решено было на неизбежном следствии показать, что секундантами и свидетелями всего случившегося были только Глебов и князь Васильчиков. Они менее всего рисковали. Глебов, плен которого у горцев наделал много шуму, был на счету офицера не только безукоризненного, но и много обещавшего - о нем знали в Петербурге. Отец Васильчикова был любим государем и имел значительный пост. Наконец, оба они проживали на водах с разрешения, не так, как князь Трубецкой, и не были, как Столыпин и Дорохов, замешаны в дуэлях и не навлекли еще на себя недовольство правительственных лиц. Между тем, в Пятигорске трудно было достать экипаж для перевозки Лермонтова. Васильчиков, покинувший Михаила Юрьевича еще до ясного определения его смерти, старался привезти доктора, но никого не мог уговорить ехать к сраженному. Медики отвечали, что на место поединка при такой адской погоде они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого. Действительно, дождь лил как из ведра, и совершенно померкнувшая окрестность освещалась только блистанием непрерывной молнии при страшных раскатах грома. Дороги размокли. С большим усилием и за большие деньги, кажется, не без участия полиции, удалось наконец выслать за телом дроги (вроде линейки). Было 10 часов вечера. Достал эти дроги уже Столыпин. Князь Васильчиков, ничего не добившись, приехал на место поединка без доктора и экипажа.

Тело Лермонтова все время лежало под проливным дождем, накрытое шинелью Глебова, покоясь головою на его коленях. Когда Глебов хотел осторожно спустить ее, чтобы поправиться - он промок до костей - из раскрытых уст Михаила Юрьевича вырвался не то вздох, не то стон; и Глебов остался недвижим, мучимый мыслью, что, быть может, в похолоделом теле еще кроется жизнь.

Так лежал, неперевязанный, медленно истекающий кровью, великий юноша-поэт... Гроза прошла. Стало совсем тихо. Полный месяц ярким сиянием осветил окрестность и вершины гор, спавших во тьме ночной.

Наконец появился долгожданный экипаж в сопровождении полковника Зельмица и слуг. Поэта подняли и положили на дроги. Поезд, сопровождаемый товарищами и людьми Столыпина, тронулся.

В Пятигорске между тем происходило следующее. В 7-м часу было назначено открытие празднества, которое готовил князь Голицын в «казенном саду» и которым собирался удивить «пятигорских дикарей». Ничего подобного еще не бывало... Обширный павильон, сооружавшийся в продолжение нескольких дней, весь состоял из зеркал, спрятанных в цветах и зелени. С утра толпились любопытные, которых к назначенному часу решено было выпроводить из сада. Но вот разразилась гроза. Даже старожилы не могли припомнить подобной. Улицы обратились в потоки; нечего было и думать добраться до сада. Сестры Верзилины, принарядившись, готовились отправиться на бал князя Голицына, но ливень не унимался. К ним пришел Дмитриевский и, видя барышень в бальных туалетах и опечаленными, вызвался привести обычных посетителей из молодежи и устроить свой танцевальный вечер. «Не успел он высказаться, - рассказывает Эмилия Александровна Шан-Гирей, - как вбегает полковник Антон Карлович Зельмиц с растрепанными длинными седыми волосами, с испуганным лицом, размахивает руками и кричит: (Один наповал, другой под арестом!) Мы бросились к нему: - Что такое, кто наповал, где? - „Лермонтов убит!“ - раздались роковые слова... Внезапное известие до того поразило матушку, что с ней сделалась истерика... Уже потом, от Дмитриевского, узнали мы подробности о случившемся...»

«Мальчишки, мальчишки, что вы со мною сделали», - плакался, бегая по комнате и схватившись за голову, добряк Ильяшеню, когда ему сообщили о катастрофе. Мартынов тотчас был арестован. Сам комендант не на шутку испугался и растерялся. Он, еще не зная, убит или ранен Лермонтов, приказал, чтобы, как только привезут, его поместили на гауптвахту. Той порой тело прибыло в Пятигорск. Разумеется, на гауптвахту его сдать нельзя было и, постояв перед ней несколько минут, пока выяснилось, что поручик Тенгинского полка Лермонтов мертв, его повезли дальше. Кто-то именем коменданта опять-таки остановил поезд перед церковью, сообщив, что домой его везти нельзя. Опять замедление. Наконец, смоченный кровью и омытый дождем труп был привезен на квартиру и положен на диван в столовую, где еще недавно у открытого окна по утрам работал поэт, слагая или исправляя свои чудные песни. Глебов раньше, потом Васильчиков были арестованы и под конвоем проведены к месту заключения. Было за полночь, когда прибыла наконец давно ненужная медицинская помощь.

Бледный, истекший кровью, с улыбкой презрения на устах, в «исторической» канаусовой рубашке, смоченной кровью, лежал Михаил Юрьевич. Вокруг ходила молодежь, растерявшаяся и пораженная. Вместо веселого ужина, приготовленного для встречи счастливо возвратившегося и примиренного с товарищем поэта, приходилось хлопотать о приведении в порядок его смертных останков. Весть быстро разнеслась по городу, и еще вечером приходили приятели и знакомые под кров сраженного певца. Никто из друзей не спал... Спали ли те, что с такою настойчивостью и искусством вели интригу и добились желанного?!

На другое утро тело было обмыто. Окостенелым членам трудно было дать обычное для мертвеца положение; сведенных рук не удалось расправить, и они были накрыты простыней. Веки все открывались, и глаза, полные дум, смотрели чуждыми земного мира. В чистой белой рубашке лежал он на постели в своей небольшой комнате, куда перенесли его. Художник Шведе снимал с него портрет масляными красками. С утра дом и двор, где жил поэт, были переполнены народом. Многие плакали. Общественное мнение, конечно, разделилось. Говорили, что поэт был несносен: ни Мартынов - так другой непременно убил бы его. Большинство видело во всем происшествии «ссору двух офицеров из-за барышни». Называли Эмилию Александровну Клингенберг, другие - сестру ее Надежду Петровну Верзилину. Толковали и о госпоже Быховец. Взятый у нее накануне золотой ободок нашли поврежденным и облитым кровью в боковом кармане его. Может быть, кто-нибудь вспоминал и предсказание цыганки, высказанное юному поэту или его бабушке: «Убьют его из-за спорной женки». Михаил Юрьевич рассказывал об этом, говоря, что быть убиту в сражении ему на роду не писано. Но чего не припоминают в подобных случаях!..

Столыпин и друзья, распорядившись относительно панихиды, стали хлопотать о погребении останков поэта. Ординарный врач Пятигорского военного госпиталя Барклай-де-Толли выдал свидетельство, в котором говорилось, что «Тенгинского военного полка поручик М.Ю. Лермонтов застрелен на поле, близ горы Машука, 15 числа сего месяца, и, по освидетельствовании им, тело может быть предано земле по христианскому обряду». Но протоиерей Павел Александровский не решался этого сделать. «Несколько влиятельных личностей, которые не любили Лермонтова за его не щадивший никого юмор, старались повлиять и на коменданта, и на отца протоиерея в смысле отказа, как в отдании последних почестей, так и в христианском погребении праха ядовитого покойника, как один из них выразился об умершем. Они говорили, что убитый на дуэли - тот же самоубийца, и что на похороны самоубийцы по обряду христианскому едва ли взглянет начальство снисходительно».

Против этих интриг стали действовать друзья поэта. Они уговаривали протоиерея, представляли ему значительность связей бабки покойного и друзей его, обещали богатое вознаграждение. Но он колебался. Напрасно говорили ему, что князь Васильчиков честью ручается, что отец Павел за исполнение обряда отвечать не будет. Тщетно обращались к содействию жены его, стараясь задобрить и ее Напуганная она говорила батюшке: «Не забывай, что у тебя семейство».

Ильяшенко, на которого напирали с двух противоположных сторон, сам не знал, как поступить и не решался категорически разрешить протоиерею предать земле убитого по образцу церковному. На формальный запрос протоиерея Александровского, он прямо не отвечал, а, желая от себя отстранить всякую ответственность, уведомил плац-майора подполковника Унтилова 16 же июля, чтобы тот сообщил духовенству, возможно ли приступить к погребению по христианскому обряду тела поручика Лермонтова. Что сделал Унтилов и что ему отвечал протоиерей Александровский, неизвестно; но, надо полагать, что дело о погребении решено не было, потому что пришлось вмешаться в него начальнику штаба.

Старик, добрый и недалекий, Ильяшенко недаром перепугался. Очевидно, ему шепнули, что в Петербурге не очень долюбливали Лермонтова, может быть, до него дошла также и весть о секретной бумаге от 20 июня, подписанной дежурным генералом Клейнмихелем, о том, чтобы Лермонтова держать при полку и ни под каким видом не выпускать, ни в экспедиции, ни в отпуск. Вообще произошли усиленный надзор и деятельность со стороны начальства. «Прежде в Пятигорске не было ни одного жандармского офицера: теперь, Бог знает откуда, их появилось множество, и на каждой скамейке отдыхало, кажется, по одному голубому мундиру», - рассказывает очевидец. Было послано донесение Бенкендорфу. Труп был вскрыт, и оказалось, что поэт был убит на месте.

Тем временем в Пятигорск прибыл начальник штаба полковник флигель-адъютант Траскин. Ему сообщили о затруднениях относительно похорон поэта, и что духовенство упорствует, утверждая, что человек, убитый на поединке, - тот же самоубийца. Полковник Траскин авторитетом своим подействовал на протоиерея. Похороны поэта состоялись в тот же день - 17 июля около 6 часов вечера. Друзья, желая придать более торжественности похоронам, хлопотали о воинских почестях. Но это разрешено не было. На плечах товарищей гроб был донесен до Пятигорского кладбища и похоронен по всем правилам православной религии. Понятно, что почти весь Пятигорск участвовал на похоронах. Были и представители всех полков, в которых волей или неволей служил Лермонтов. Полковник Безобразов - представителем Нижегородского драгунского полка, А. И. Арнольди - Гродненского гусарского, Тиран - лейб-гусарского. Мартынов просил позволения проститься с покойным, но ему, вероятно, в виду раздражения против него, этого не позволили. Плац-майору Унтилову приходилось еще накануне несколько раз выходить из квартиры Лермонтова к собравшимся на дворе и на улице, успокаивать и говорить, что это не убийство, а честный поединок. Были горячие головы, которые выражали желание мстить за убийство и вызвать Мартынова. Возбуждение вызвало затем и усиленную высылку молодежи из Пятигорска по распоряжению начальника штаба Траскина.

Во время шествия и похорон погода стояла ясная, и все также спокойно и безучастно глядели вершины ближних и дальних гор, когда при молитве и торжественном пении опускали в землю прах великого русского поэта...

Место могилы, в которую был опущен прах, неизвестно. Продолговатый камень с именем усопшего исчез. Когда прах перевезли в Тарханы, он долго оставался возле раскопанной могилы на Пятигорском кладбище. Постоянные посещения ее приезжими на воды кого-то смутили. Могила была засыпана, и на нее сброшен камень. Часть его еще долго торчала из-под земли. Затем он исчез. Весьма возможно, что он был употреблен при кладке фундамента для кладбищенской церкви.

Начались следствие и суд. Признавшие себя официально единственными свидетелями дуэли князь Васильчиков и Глебов делали все, чтобы выгородить всех прочих участников. Не был упомянут даже служитель Чалов, державший лошадей, а заявлено, что лошади были привязаны к кустам. Выгородили и Верзилиных, хотя с последних было снято показание. Арестованные имели полную возможность сообщаться и заранее сговариваться или списываться относительно того, что показывать. Сохранилось знаменательное письмо, писанное рукой Глебова от лица своего и Васильчикова к Мартынову, во время следствия.

Посылаем тебе брульок (от фр. «brouillon» - черновик) 8-й статьи. Ты к нему можешь прибавить по своему уразумению; но это сущность нашего ответа. Прочие ответы твои совершенно согласуются с нашими, исключая того, что Васильчиков поехал верхом на своей лошади, а не на дрожках беговых со мной. Ты так и скажи. Лермонтов же поехал на моей лошади: так и пишем. Сегодня Траскин еще раз говорил, чтобы мы писали, что до нас относится четверых, двух секундантов и двух дуэлистов. Признаться тебе, твое письмо несколько было нам неприятно. Я и Васильчиков не только по обязанности защищаем тебя везде и всем, но потому, что не видим ничего дурного с твоей стороны в деле Лермонтова, и приписываем этот случай несчастному случаю (все это знают): судьба так хотела, тем более, что ты в третий раз в жизни своей стрелял из пистолета (два раза, когда у тебя пистолеты рвало в руке и этот третий), а совсем не потому, чтобы ты хотел пролить кровь, в доказательство чего приводим то, что ты сам не походил на себя, бросился к Лермонтову в ту секунду, как он упал, и простился с ним. Что же касается до правды, то мы отклоняемся только в отношении к Т(рубецкому) и С(толыпину), которых имена не должны быть упомянуты ни в коей случае. Надеемся, что ты будешь говорить и писать, что мы тебя всеми средствами уговаривали. Придя на барьер, напиши, что ждал выстрела Лермонтова.

Письмо это доказывает, как мало можно полагаться на официальное следствие по делу о смерти Лермонтова. Мартынов сам себя, да и другие его выгораживали. Так, утверждали, что Мартынов не умел стрелять из пистолета: нам известен случай еще одной дуэли Мартынова в Вильне, где он тоже стрелял, как на дуэли с Лермонтовым. Быстро подойдя к барьеру, он, прицелясь, повернул пистолет и выстрелил, что называл «стрелять по-французски», и тоже попал в своего противника.

Военный суд приговорил всех трех подсудимых лишить чинов и прав состояния. Командир отдельного кавказского корпуса, признавая подсудимых виновными, майора Мартынова - в произведении с поручиком Лермонтовым поединка, на котором убил его, а корнета Глебова и титулярного советника князя Васильчикова - в принятии на себя посредничества в этой дуэли, полагал: майора Мартынова в уважение прежней его беспорочной службы, начатой в гвардии, отличия, оказанного в экспедиции против горцев в 1837 году, за что он удостоен ордена св. Анны 3 степени с бантом, и того, что Мартынов вынужден был к произведению дуэли с Лермонтовым беспрестанными его обидами, на которые долгое время ответствовал увещанием и терпением, - лишив чинов и ордена, выписать в солдаты до выслуги, а корнета Глебова и князя Васильчикова, хотя и следовало бы подвергнуть одинаковому наказанию с майором Мартыновым, но, принимая во внимание молодость их, хорошую службу, бытность первого из нихв экспедиции против горцев в 1840 году и полученную им тогда тяжелую рану, - вменив в наказание содержание под арестом до предания суду, выдержать еще в крепости на гауптвахте один месяц и Глебова перевести из гвардии в армию тем же чином. Все дело и приговор были внесены на рассмотрение Государя Императора.

Тем временем Васильчикову и Глебову заменили содержание на гауптвахте домашним арестом. Мартынову разрешили выходить вечером, в сопровождении караульного солдата, подышать чистым воздухом. Однажды его встретили Верзилины. «Его белая черкеска, черный бархатный бешмет с малиновой подкладкой, произвели на нас неприятное впечатление, - пишет Эмилия Александровна Шан-Гирей, - я не скоро могла заговорить с ним, а сестра Надя (которой было 16 лет) не могла преодолеть своего страха».

Но напрасно Эмилия Александровна теперь как бы возмущается равнодушием Мартынова. Глядя ретроспективно, люди иначе относятся к прошлому, и самой Эмилии Александровне не избежать укора в равнодушии к судьбе поэта, так как она, по собственному признанию, 18 июля, на другой день после похорон Михаила Юрьевича, участвовала на балу, данном князем Голицыным в казенном саду. Эти факты только подтвержают, что уже сказано нами, то есть что большинство видело в Лермонтове не великого поэта, а молодого офицера, о котором судили и рядили так же, как о любом из товарищей, с которыми его встречали. Поэтому винить Мартынова больше других непосредственных участников в деле несчастной дуэли - несправедливо. Он виноват не более как Дантес в смерти Пушкина. Оба были орудиями если не злой, то мелкой интриги дрянных людей. Сами они мало понимали, что творили. И в характере их есть некоторое сходство. Оба нравились женщинам и кичились своими победами, даже и служили они в одном и том же кавалергардском полку. Оба не знали, «на кого поднимали руку». Разница только в том, что Дантес был иностранец,

На ловлю счастья и чинов

Заброшенный к нам по воле рока,

а Мартынов был русский, тоже занимавшийся ловлей счастья и чинов, но только не заброшенный к нам, а выросший на нашей почве. Право, не решаемся обвинить его и невольно удивляемся попыткам уличить Мартынова в убийстве Лермонтова, как и попыткам защитить его и всю ответственность взвалить на славного нашего поэта. Стараясь разъяснить причину дуэли, писатели постоянно кружили около второстепенных фактов, смешивая, как это часто бывает, причину с поводом. Поэтому мы встречаемся с рассказами и догадками разного, чисто личного свойства, тогда как причина здесь, как и в пушкинской дуэли, лежала в условиях тогдашней социальной жизни нашей, неизбежно долженствовавшей давить такие избранные натуры, какими были Пушкин и Лермонтов. Они задыхались в этой атмосфере и в безвыходной борьбе должны были разбиться или заглохнуть. Да, действительно, не Мартынов, так другой явился бы орудием неизбежно долженствовавшего случиться.

Здесь в концу нашего труда да позволит нам читатель указать ему на стихотворение Лермонтова, писанное им в самом начале его поэтической деятельности, вполне могущее служить иллюстрацией только что сказанного:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете!..

К чему глубокие познанья, жажда славы,

Талант и пылкая любовь свободы.

Когда мы их употребить не можем?

Мы, дети севера, как здешние растенья,

Цветем недолго, быстро увядаем...

Как солнце зимнее на сером небосклоне.

Так пасмурна жизнь наша, так недолго

Ее однообразное теченье...

И душно кажется на родине,

И сердцу тяжко, и душа тоскует...

Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,

Средь бурь пустых томится юность наша,

И быстро злобы яд ее мрачит,

И нам горька остылой жизни чаша,

И уж ничто души не веселит.

Пятнадцатилетний юноша высказал ясно и верно положение выходящих из ряда индивидуальностей среди современного мира.

Не станем подвергать критическому анализу всякие соображения и рассказы о причинах, побудивших Мартынова вызвать Лермонтова на поединок. Мы попытались проследить истину. Теперь скажу только еще по поводу одного навета, который вышел главным образом от людей, расположенных к Мартынову.

Говорили, что Мартынов заступился за честь сестры, будто бы выставленной поэтом в княжне Мэри, так же, как в Грушницком был выставлен сам Мартынов. Эта нелепая догадка отпадает сама собой после всего, что было сказано нами относительно «Героя нашего времени».

Другие утверждали, что вступился Мартынов за честь своей сестры вследствие непозволительной проделки со стороны Лермонтова. Она будто состояла в том, что отец Мартынова дал Лермонтову, уезжавшему на Кавказ, пакет для своего сына. Пакет был запечатан, и в нем находилось письмо сестры Мартынова, которое она посылала брату. Влюбленный в Мартынову (?) Лермонтов ужасно желал узнать, какого о нем мнения красавица. Он не удержался и удовлетворил своему любопытству. Про него говорили дурно. Отдать вскрытое письмо по назначению стало неудобным, и Лермонтов решил сказать Мартынову, что он в дороге потерял пакет. Но в пакете были деньги. Задержать их Лермонтов, конечно, не мог и передал их Мартынову сполна. Когда Мартынов написал об утрате домой, его известили, что Лермонтову не было сказано, что в пакете 500 рублей. Как же мог он это узнать? Очевидно, он вскрыл письмо. Мартынов вознегодовал на товарища, а Лермонтов, чувствуя себя виновным, всячески придирался к Мартынову и, наконец, довел до дуэли. Вся несообразность и деланность ясна. Если даже допустить (?), что любопытство могло побудить Михаила Юрьевича распечатать чужое письмо, то немыслимо, чтобы он - умный человек - мог подумать, что дело останется неразъясненным? Не проще ли было уж и не отдавать денег, пока не выяснилось бы, что таковые были в пакете и тогда возвратить их. Не говорим уж о том, что весь рассказ о письме противоречит прямому и честному характеру поэта. Его и недруги не представляли человеком нечестным, а только ядовитым и задирой.

Даже за гробом преследовала Михаила Юрьевича клевета и злоба. Цензура не пропускала слишком сочувственных о нем отзывов, не терпела выражений высокого уважения к поэту; она вычеркивала слова: славный, знаменитый и проч. У А.А. Краевского видели мы прбцензурированный лист стихотворений Лермонтова из «Отечественных записок» N 1, 1848 г. Помещая стихотворения, редактор предпосылает им заметку свою: «Не входя в рассмотрение литературного достоинства стихов 15-летнего поэта, мы желаем сохранить их на страницах нашего журнала, в котором он почти начал свое кратковременное, но славное поприще».

Цензура зачеркнула слово славное. Краевский рассказывал и о других подобных случаях. Не то же ли происходило по отношению к памяти А.С. Пушкина?

Вообще, очевидно старались по возможности сдержать симпатию к молодому поэту, а память его зачернить и распространить в обществе, как и прежде, о нем дурное мнение. Был пущен слух, как бы в подтверждение того, что в самых высших сферах Лермонтова очень не любили, и что по получении известия о смерти Лермонтова, государь сказал: «Собаке - собачья смерть!» Это положительно неправда! Известие пришло в присутствии дежурного флигель-адъютанта А.И. Философова, родственника Михаила Юрьевича, и Государь решительно ничего подобного не говорил. И государь, и великий князь Михаил Павлович, как мы видели выше, являлись защитниками Михаила Юрьевича от слишком ревностных преследователей его личности и таланта. Надо предполагать, что распространение таких вестей было на руку Бенкендорфу

Лучшие люди, с сердцем и умом, относились к памяти поэта с уважением и негодуя выражались о виновниках его гибели.

На сообщение полковника Траскина об обстоятельствах дуэли и смерти Лермонтова П.X. Граббе отвечал ему: «...Несчастная судьба нас, русских. Только явится между нами человек с талантом - десять пошляков преследуют его до смерти. Что касается до его убийцы, пусть на место всякой кары он продолжает носить свой шутовской костюм».

А.П. Ермолов по поводу ранней смерти Лермонтова говорил: «Уж я бы не спустил этому Мартынову. Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно послать, да, вынувши часы, считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься!» И все это сребровласый герой Кавказа говорил, по своему слегка притопывая ногой.

Князь П.А. Вяземский, известный поэт наш, замечает по поводу известия о смерти Михаила Юрьевича: «...В нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Луи Филиппа. Вот второй раз, что не дают промаха». По случаю дуэли Лермонтова князь А.Н. Голицын рассказывал мне, что при Екатерине была дуэль между князем Голицыным и Шепелевым. Голицын был убит и не совсем правильно, по крайней мере, так в городе говорили, и обвиняли Шепелева. Говорили также, что Потемкин не любил Голицына и принимал какое-то участие в этом деле.

В январе 1842 года состоялось по делу о смертельной дуэли Лермонтова высочайшее повеление (от 3 января): «Майора Мартынова посадить в Киевскую крепость на гауптвахту на три месяца, и предать церковному покаянию. Титулярного советника князя Васильчикова и корнета Глебова простить, первого во внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной тяжелой раны».

В январе же последовало Высочайшее соизволение на перевоз тела поэта из Пятигорска в пензенское имение Арсеньевой село Тарханы для погребения на фамильном кладбище.

Бабушке Арсеньевой долго не решались сообщить о смерти внука. Узнав о том, она, несмотря на все предосторожности и приготовления, вынесла апоплексический удар, от которого медленно оправилась. Веки глаз ее, впрочем, уже не поднимались. От слез они закрылись. Все вещи, все сочинения внука, тетради, платья, игрушки - все, что старушка берегла - все она раздала, не будучи в состоянии терпеть около себя что-либо, чего касался поэт. Слишком велика была боль! Потому-то так трудно приходилось собирать повсюду рассеянный материал для полного собрания сочинений Лермонтова и биографии его.

Скончалась Арсеньева в 1845 году. Мартынов отбывал церковное покаяние в Киеве с полным комфортом. Богатый человек, он занимал отличную квартиру в одном из флигелей Лавры. Киевские дамы были очень им заинтересованы. Он являлся изысканно одетым на публичных гуляньях и подыскивал себе дам замечательной красоты, желая поражать гуляющих и своим появлением, и появлением прекрасной спутницы. Все рассказы о его тоске и молитвах, о «ежегодном» навещании могилы поэта в Тарханах - изобретения приятелей и защитников. В Тарханах на могиле Лермонтова Мартынов был всего один раз проездом.

Тело Михаила Юрьевича было вырыто из кавказской земли и привезено в Тарханы 21 апреля 1842 года. Через два дня оно было положено в землю родимого села рядом с прахом матери.

Лермонтов скончался, а над его могилой громче прежнего поднялись крики о его легкомыслии, ничтожности, подражательности, необразовании, пошлой шаловливости - невыносимости характера. Кричали много и громко, заглушая голоса, певшие ему хвалу.

Бычачий рев всегда заглушает соловьиное пение. Но время берет свое; потому уже, что оно, то медленно тащится, то несется, но всегда идет навстречу истине, то есть прогрессу и совершенствованию всего человеческого и идеального.

Юноша Лермонтов, зреющий еще только человек и поэт, скошенный в самом начале своего могучего созревания, являлся с детства уже вполне определенной индивидуальностью. В эпоху всеобщей нивелировки личностей он проходил жизненный путь нравственно одиноким, с глубокой думой на молодом челе. Юные силы, характер, темперамент не могли развиваться, идти в уровень с быстро совершенствующейся, самобытной мыслью в нем. Между ними был разлад, как между полными думы глазами - этим зеркалом мысли - и детским выражением губ - рефлектором чувств и ощущений человека.

С годами этот разлад должен был исчезнуть совсем; он уже начинал исчезать, но гармония сил пока еще не установилась. Существующий внутри человека разлад и разлад человека с окружающим обществом, ничтожным и шаблонным, должен был выразиться в тяжком нравственном страдании, тем более тяжком, что любящая душа, бичуемая далеко опередившей мыслью, искала прибежища в гордости духа, упорно отказывавшего людям заглянуть в тайник дум и мук своих. Избыток молодых сил требовал, однако, выхода и участия в жизни.

Михаил Юрьевич не достиг еще тех лет, той гармонии и совершенства, когда, весь поднимаясь в область мысли, гениальный человек реет, как горный орел над землей, все видя, все замечая своим проницательным оком. Для него не наступила еще та пора, когда творчество, охватив все существо, уносит человека над обыденной жизнью. Юноша еще должен был знакомиться с этой жизнью для уразумения, для совершенствования самого себя и обогащения в себе творческого материала. Он много читал, учился, мысленно беседовал с умами великих людей в их сочинениях. Между трудом ознакомления с ними и с жизнью окружающей проходил его досуг. Отрываясь от мира идей и входя в жизнь общества или товарищей, он не находил между ними ничего общего. Разница между жизнью идей и действительностью была так велика, что не могла не вызывать в нем горькой насмешки, и с разочарованных уст его невольно срывались слова, задевавшие ничтожное самолюбие людей вполне собою довольных.

Чем моложе и, следовательно, несдержаннее был Лермонтов, тем более ощущалась рознь между ним и большинством современников, тем более ненавидели его с ним сталкивающиеся шаблонные люди. С годами это сгладилось бы настолько, насколько поэт, пришедший в гармонию с собой, реже бы спускался с высот своей идейной жизни, менее бы сталкивался с ними. Глядя на него издалека, сквозь призму произведений его гениальной фантазии и жизненного понимания, не сталкиваясь с ним близко, все мелкое и заурядное отнеслось бы к нему без чувства личной досады и уязвленного самолюбия.

Лермонтов начинал это понимать, он начинал сознавать, что ему надо жить исключительно для того, на что он был призван, что ему не следовало более вращаться в сферах обыденной, им уже познанной жизни; но с одной стороны, его не выпускали из нее, его злобно и насильно приковывали к среде, в которую его забросила судьба, с другой, сам он, повторяю, не успел еще установить вполне гармонию своего внутреннего существа.

Роковое совершилось!.. Он пал под гнетом обыденной силы, ополчившейся на него, пал от руки обыденного человека, воплощавшего собой ничтожество времени, со всеми его бледными качествами и жалкими недостатками. Тленное истлело, но высоко и все выше поднимается нетленное им созданное, и русская нация, и нации иноземные воздают справедливость хоть юному еще, но бессмертному гению.


| |

В душе Лермонтов не был зол, он просто шалил и ради острого слова не щадил ни себя ни других; но если замечал, что заходит слишком далеко, и предмет его нападок оскорблялся, он первый спешил его успокоить и всеми средствами старался изгладить произведенное им дурное впечатление, нарушавшее общее мирное настроение.

Однажды он неосторожным прозвищем обидел жену одного из местных служащих. Дама не на шутку огорчилась. Лермонтову стало жаль ее, и он употребил все усилия получить прощение ее. Бегал к ней, извинялся перед мужем, так что обиженная чета не только его простила, но почувствовала к Михаилу Юрьевичу самую сильную любовь и приязнь.

Лермонтов был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины, между серьезными занятиями и чтением и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только 15-летнему мальчику, например, когда к обеду подавали блюдо, то он с громким смехом бросался на него, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. В Пятигорск являлся помещик с тетрадкой стихов. Он всем надоедал ими и добивался, чтобы его выслушал и Лермонтов; тот под разными предлогами увиливал, но, узнав, что помещик привез с собой небольшой боченочек свежепросоленных огурцов, редкость на Кавказе и до которых Михаил Юрьевич был большой охотник, последний вызвался прийти на квартиру к стихотворцу с условием, чтобы он угостил его огурцами. Помещик пришел в восторг, приготовил тетрадь стихов и угощение, среди которого на первом месте стоял боченочек с огурчиками. Началось чтение. Пока автор все более увлекался декламацией своих виршей, Лермонтов принялся за огурцы и, в ответ на вопросительные междометия и восклицания чтеца, только выражал свое одобрение. Чтение подходило к концу; Лермонтов, успев съесть часть огурчиков, другой набил себе карманы и стал прощаться. Тут только объяснилось, что похвалы Михаила Юрьевича относились к огурцам, а не к стихам. Помещик пришел в негодование и всюду рассказывал о бесстыдстве Лермонтова, съевшего все огурцы, припасенные для подарка кому-то. «И как только он успел съесть их все?!» - говорил недоумевавший пиит.

Друзья обыкновенно обедали в Пятигорской гостинице, и однажды Лермонтов, потехи ради, повторил то, что делалось шалунами в школе гвардейских юнкеров. Заметив на столе целую башню наставленных друг на друга тарелок, он стуком по своей голове слегка надломил одну и на нее, еще державшуюся, поставил прочие. Когда лакей схватил всю массу тарелок, то, не успев донести по назначению, к полному своему недоумению и ужасу почувствовал, как нижняя тарелка разъехалась, и вся их масса разлетелась по полу вдребезги. Присутствующие частью испугались от неожиданного шума, частью хохотали над глупым выражением растерявшегося служителя. Хозяин осерчал, и только щедрое вознаграждение со стороны Лермонтова успокоило его и изумленного слугу.

Михаил Юрьевич работал большей частью утром в своей комнате, при открытом окне, или же в большей комнате, для чего он и переставил обеденный стол с противоположного конца к дверям, выходившим на балкон. Он любил свежий воздух и в закупоренных помещениях задыхался. В окно его спальни глядели из садика ветки вишневого дерева, и, работая, поэт протягивал руку к спелым вишням и лакомился ими... Чем больше и серьезнее он работал, тем, казалось, чувствовал большую необходимость дурачиться и выкидывать разные чудачества. Об этих шалостях много говорилось, обыкновенно с негодованием, как о черте, недостойной серьезного человека, их охотно именовали «гусарскими выходками», и мы только что, да и в прежних главах приводили некоторые из этих выходок. Но нам и в голову не приходит строго судить за них поэта. Льюис в известной биографии Гете рассказывает, как великий поэт, уже известный Германии, написавший Вертера и частью Фауста, в избытке жизненных сил, выделывал разные шалости: после усиленных занятий валялся по полу или вместе с Веймарским герцогом выходили вооруженные бичами на городскую площадь и щелкали ими в продолжение целых часов наперегонки. Гете было в то время лет 26. Для обыденных натур, судивших его только с точки зрения этих выходок, он тоже в то время никак не мог быть признан необыкновенным человеком.

Так как уж мы заговорили о шалостях и выходках поэта, то нельзя не вспомнить о случае, бывшем с Михаилом Юрьевичем в имении товарища его А.Л. Потапова. Потапов пригласил к себе в имение в Воронежской губернии двух товарищей лейб-гвардии гусарского полка Реми и Лермонтова. Дорогой товарищи узнали, что у Потапова гостит дядя его, свирепый по службе генерал. Слава его была такая, что Лермонтов ни за что не хотел ехать к Потапову, утверждая, что все удовольствие деревенского пребывания будет нарушено. Реми с трудом уговорил Лермонтова продолжать путь. За обедом генерал любезно обошелся с молодыми офицерами, так что Лермонтов развернулся и сыпал остротами. Отношения Лермонтова и генерала приняли складку товарищескую. Оба после обеда отправились в сад, а когда Потапов и Реми через полчаса прибыли туда, то увидали, к крайнему своему изумлению, что Лермонтов сидит на шее у генерала. Оказалось, что новые знакомые играли в чехарду. Когда затем объяснили генералу, как Лермонтов его боялся и не хотел продолжать пути, генерал сказал назидательно: «Из этого случая вы можете видеть, какая разница между службою и частной жизнью... На службе никого не щажу, всех поём, а в частной жизни я такой же человек, как и все».

ГЛАВА XX Дуэль

Настроение против Лермонтова. - Интрига. - Бал, данный молодежью пятигорским дамам 8 июля. - Недовольство балом представителей столичного общества. - Празднество, задуманное князем Голицыным. - Вечер 13 июля у Верзилиных и столкновение на нем между Лермонтовым и Мартыновым. - Вызов. - Меры, принятые для предупреждения дуэли, и легкомысленное отношение к ней друзей поэта. - Последнее творчество Лермонтова. - Настоящая причина дуэли кроется в тогдашних условиях общественной и официальной жизни. - Последнее пребывание поэта в колонии близ Пятигорска. - Место дуэли. - Свидетели ее. - Поединок и смерть.

Некоторые из влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру, ожидали случая, когда кто-нибудь проучит ядовитую гадину.

Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги: Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц было сказано, что терпеть насмешки Михаила Юрьевича не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль - проучить. «Что вы, - возражал Лисаневич, - чтобы у меня поднялась рука на такого человека!»

Есть полная возможность полагать, что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны Н. С. Мартынову. Здесь они, конечно, должны были встретить почву более удобную для брошенного ими семени. Мартынов, мелко самолюбивый и тщеславный человек, умственное и нравственное понимание которого не выходило за пределы общепринятых понятий, давно уже раздражался против Лермонтова, которого он в душе считал и по «карьере», и по талантам «салонным». О его поэтическом гении Мартынов, как и многие современники, судил свысока, а, может быть, в критической оценке своей не заходил далее того полкового командира Михаила Юрьевича, который после невзгоды последнего, постигшей его за стихи на смерть Пушкина, выговаривал ему: «Ну ваше ли дело писать стихи?! Предоставьте это поэтам и займитесь хорошенько командованием своего взвода». Где было Мартынову задумываться над Лермонтовым, как великим поэтом, когда люди, как товарищ поэта Арнольди, еще в 1884 году говорили, что все они в то время писали стихи не хуже Лермонтова.